Последние поэты империи — страница 31 из 114

златопарчовых злато-

Хладных златосеребряных златодымчатых златотягучих

златозадумчивых рощ?..[4]

Дарящий улыбку посреди больной Имперьи

Тимур Касимович Зулъфикаров родился 17 августа 1936 года в Таджикистане, в городе Душанбе. Отец был расстре­лян в 1937 году. Мать — русский ученый-востоковед, автор известнейших в Таджикистане словарей и учебников.

Как пишет он сам: «Мой отец — таджик, мать — рус­ская. И потому две культуры, две религии особенно притяги­вают\, волнуют, томят меня: Азия и Русь...»

Детство провел в Таджикистане, учился в русской школе в Душанбе. Затем переехал с матерью в Ленинград. Начинал учиться на филологическом факультете Ленинградского госу­дарственного университета, но вскоре ушел из него и посту­пил в Литературный институт имени А. М. Горького, кото­рый окончил в 1961 году. Долгие годы был лишен возможности публикации своих оригинальных стихов и песнопений, орна­ментальной прозы. Вынужден был работать сценаристом на Таджикской киностудии. Автор многих сценариев, среди них и фильм «Черная курица» по сказке Погорельского, получив­ший немало призов и в России, и за рубежом.

Редко публикуясь в московских журналах «Октябрь», «Дружба народов», «Знамя», Тимур Зулъфикаров лишь в 1980 году увидел свою первую книгу «Поэмы странствий», вышед­шую в «Молодой гвардии». До перестройки вышли еще две его книги: в издательстве «Известия» — «Мудрецы, цари, по­эты» (1983), в «Советском писателе» — «Таттабубу» (1984). Его определили в нишу ориентальной литературы, хотя он всегда был тонким знатоком русского языка, русской истории и создал свой пленительный стиль, используя знание древне­русской и библейской литературы.

К перестройке отнесся скептически, начав регулярно пуб­ликовать свои публицистические работы в газетах «Завтра» и «День литературы».

Живет в Москве. Женат. Лауреат нескольких междуна­родных премий.

Прежде, чем поймешь смысл песнопений и молитв Ти­мура Зульфикарова, — услышишь его чарующие звуки, увидишь набегающие, как волны друг на друга, повторяю­щиеся, дополняющие друг друга строки. В уединении, в дачной тишине я долго вчитывался в них и едва ли не фи­зически ощутил ритмы его поэтической речи, пышное вос­точное цветение метафор и сравнений, и статья моя о Ти­муре Зульфикарове сложилась почти в его стилистике. Та­ков магнетизм поэта. До смысла его поэзии доходит не каждый даже из его поклонников. Впрочем, свой смысл есть и в звуке, и в звуковом повторе, и в словесных круже­вах его строчек.

Так дико так пустынно люто одиноко сонно так печально дремно

Так пахнет горьким дымным палым листом

Так пахнет голым беззащитным березовым стволом

Так пахнет тайным одичалым гибельным кочующим волком...

О, Богородица!...

Скорей покрой златую Русь своим покровом снежным святым платом

омофором

Чтоб стало на Руси светло

Чтоб стало на душе тепло...

(«Так дико так пустынно...»)

Он сам, как кочующий монах, переполнен древними забытыми обрывками молитв, старается восстановить дряхлые прошлые тексты, чтобы спасти будущее людей, чтобы возрадоваться вместе с ними и с ними же вместе по­гибать, уходить в мир иной, оставляя для будущего не про­клятья злобных от несчастий людей, а почти исчезающую улыбку от слов радости и надежды. Но в том же ритме слов и звуков, теми же протяженными метафорами он сегодня пишет и о самой жгучей современности, о гражданской войне в Таджикистане, о расстреле Дома Советов в 1993 го­ду, о разрухе и развале его родной величественной Импе­рии.

Поэзию Тимура Зульфикарова не спутаешь ни с чем и ни с кем. Иногда, устремляясь в простоту своих песен и ро­мансов, он чем-то напоминает иеромонаха Романа, иные его стихи близки поэзии Максимилиана Волошина, какие-то строчки могут напомнить о его восточном друге Олжасе Сулейменове, но это лишь тень дальнего сближения. И по­этикой своей, и ритмами, и смысловыми пластами он да­лек от поэзии своего времени, далек от поэзии XX века в целом. Впрочем, он также далек и от великой русской по­эзии века ХIХ-го.

Истоки его поэзии, его чарующих, завораживающих, наполняющих то дремным томлением, то тревожащим ритмом звуков — в глубокой древности. Его наползаю­щие друг на друга, как льдины на Северном полюсе, сло­веса рождены, кажется, тем же повелением, что и биб­лейские тексты, духовные песнопения, заклятья камен­ных веков. Его поэтика взята из текстов погибшей много веков назад Александрийской библиотеки8. Она пришла к нему по наитию, как часто происходит с пророками и поэтами, и в этом смысле рукописи в самом деле не горят. Через века поэты и пророки ведут свою словесную пере­кличку.

Наверное, он еретик, даже не смыслом своих стихов — во многих из них он верно служит Богу, в других — Алла­ху, – но будучи художником с мятущимся духом, он уже поэтикой своей противоречит библейскому смыслу. Оче­видно, скажет мудрый учитель, нельзя одними и теми же волшебными приемами, звуковыми повторами, одинако­вой ритмикой, одним ударом колокола и звать людей в хра­мы совершать богоугодные дела, и звать людей в постель к блуду сладкому и заманчивому или к битвам кровавым, жестокосердным... И до него пели свои моления монахи-подвижники, но его зульфикаровское молитвословие, его умиленная песнь, хотя и истекает из глубин души, но взы­вает часто не к Господу. Его красно украшенное слово час­тенько пьянит. Услаждает. Веселит усталого человека, уно­сит его с дионисийским дымом в лазоревые небеса от скуч­ной земли, как признается и сам поэт. Молитва порой ока­зывается и хмельной, и безумной, и медоточивой. Поэт не хочет добавлять горести человеку, и без него утомленному грешной невыносимой жизнью, он готов в молитвенных словах и песнопениях унести его в наркотические радост­ные видения. Хоть на миг. Хоть на мгновенье одарить его счастьем.

Что мог поделать Тимур Зульфикаров, если это при­родное его волхвование опережало даже его собственную душу, лишь позволяя ему заполнить чашу его шаманского торжища то собранными им напевами гор и степей, пус­тынь и ущелий, то услышанными из древних веков рус­ской истории песнями героев, княжескими обрядами, жа­лобными песнями старцев и вдовиц. Его плавильная по­этическая чаша плавила все, не отделяя видений мусуль­манских от видений христианских, перемешивая зороастрийские откровения с древнееврейскими пророчествами. Газетные новости сегодняшнего дня под пером Зульфикарова сразу уходят в древние хранилища памяти человечест­ва. В одном словесном и заповедальном ряду в творчестве поэта оказываются откровения Омара Хайяма, пророчест­ва Сергия Радонежского и боевой клич газеты «Завтра», передовицы Александра Проханова... Его эпическая чаша склеена из осколков разных вер, разных времен и разных традиций. Лишь вначале это была Азия и Русь. Как при­знает сам поэт: «Мой отец — таджик, мать — русская. И потому две культуры, две религии особенно притягивают, волнуют, томят меня: Азия и Русь. Отсюда блужданья, странствия двоякой двубережной неприкаянной веселой русско-таджикской души-музы». Затем к союзу Азии и Ру­си добавились и другие поэтические, религиозные и исто­рические параллели.

Он бесконечно расширяет свою поэтическую вселен­ную, оставаясь в ней очарованным одиноким заблудив­шимся спутником. Он прямо по Бунину познает тоску всех стран и всех времен, оставаясь одиноким прохожим на зыбком песке вечности.

«Я сочиняю самую вольную! Самую богатую! Самую медовую невнятную

цветастую павлинью поэзию в России дотоле небывалую.

И потому нет у меня, ветхого, ни славы ни денег ни друзей преданных

ни даже сапог для зимы русской...

...Но ты счастлив, босой одинокий павлин в стране снежных куриц?..

Да!..»

(«Павлиньи перья»)

Что держит воедино, что объединяет столь несоедини­мые понятия Востока и России в поэзии Тимура Зульфика­рова? Лишь чувство великой Империи. Он болен им еще с детства, он обречен на свою имперскость. Даже временами ненавидя Империю, он вынужден творить по ее законам. «Поэт — и империя, поэт — и тиран, человек — и Бог. Жизнь — и загробные странствия неприкаянной души — вот главная тема моих поэм». К тому же поэт в избытке чувств всегда живет сам, опьяненной жизнью своих героев, но и читателей своих опьяняет, вгоняет в наркотическое, сомнамбулическое состояние. «Да. Я люблю пенные чаши вина, а не диетический бульон литературных импотентов. Я люблю дионисийскую опьяненность краткой нашей жизнью!.. Забыли мы, что слово может пьянить и уносить от больной эпохи!» Поэт если не лечит саму боль времени, то хотя бы дает передышку радостного опьянения чудом жизни. Думаю, он прав. Он использует молитвенный ка­нон не для смирения, а для забвения, для опьянения, для услады. И потому — он еретик для всех. Он и кается для всех.

Что ему делать в родном и крайне дорогом его сердцу Таджикистане, если мать у него — русская, известный фи­лолог. Даже не будь этой страшной гражданской войны, ему было бы тесно среди традиционной современной тад­жикской поэзии, питающейся древним полузабытым классическим наследием великого прошлого. Да и его там, в Душанбе, многие соратники не принимали за свое­го. В лучшем случае он был для них связником, посланни­ком, далеким московским и питерским имперским гос­тем.

Но что ему, выросшему в восточной неге, воспитанно­му в восточных чувственных оттенках знаний и умений, рожденному таджиком Касымом, делать сейчас на облом­ках больной Империи где-нибудь в дальней московитской глубинке?

Его близкий друг Владимир Личутин, сам северный ку­десник слова, искренне считает, что «кровь восточная сли­лась в Зульфикарове с русскою кровью, смешались языки, миры, причуды, затеи. И все же жара Востока оборола сты­лый Север: ибо родина бывает одна, и зов ее, запечатлен­ный тысячью милых с детства примет, куда сильнее, памят­нее, подробнее, хмельнее будущей городской науки. Зульфикаров пишет на русском, но он таджик, и потому стихи гор куда приметливее, пространнее, сочнее стихов засне­женных новгородских равнин...»