Последние поэты империи — страница 78 из 114

Вот что пишет о ней знаток ее поэзии Николай Лисовой: «Итак, от Блока (и Ахматовой) — музыка и мужество. От родного Киева с его печёрскими угодниками и софий­скими куполами — верность отеческим заветам, урок патриотизма и веры. От родителей и бабушки, которой посвя­щены рассказы-воспоминания поэта, — живой и сочный язык...»

Татьяна Глушкова волей и умом умела убедить своих критиков в первичности и важности ею озвученных тем. Будучи не только поэтом, но и страстным, полемичным, эрудированным критиком, она как бы внушала литератур­ному миру свое мнение о себе. Вот и давний ее друг псков­ский критик Валентин Курбатов увлечен ее «строгой чисто­той, которая потом будет узнаваема по первому звуку... Она всерьез обещала — "взять на плеча гремучие печали / и мерной речи воспаленный лад", выдвигая в бойкие време­на поэтического новаторства традицию как совесть по­эзии, не смущаясь своим философским, литературным одиночеством. "Осколок древнего пера / на деревянной ручке"... она крепко держала в руке...»

Все так и есть, и я могу продолжить это глушковское очарование старыми книгами, выписывая все новые и но­вые отточенные поэтические формулы русской культуры, осмыслить ее ранний «Выход к морю» или ее поздние цик­лы — «Возвращение к Некрасову» и до сих пор неизданный «Грибоедов», написанный как бы от лица великого русско­го поэта. «Нечаянно подслушанным монологом» назвал подобные книжные ее стихи Валентин Курбатов. Ценитель русской поэзии найдет, чем насладиться.

Страница — странница — страна...

Коснусь струны — и свет струится.

Язык родной, как дух томится,

какая вольность нам дана.

(«Страница — странница — страна...», 1971)

Открывай любую страницу и цитируй. Погружайся в историю «Софии Киевской», в леонтьевскую «цветущую сложность», в философичность ее размышлений и даже пророчеств. Как, например, в удивительнейшем «Сне о Востоке и Западе»:

Лежит страна Разлука

в гремучем далеке.

Сидит в окне старуха

с веретеном в руке...

Но молчаливо люди

читают между строк:

под Западом не будет

пылающий Восток!

Под Западом не будет

здесь даже воробья!..

Лежу себе в простуде

под ворохом тряпья.

И обо мне — ни слуха,

ни всплеска по реке.

Страна моя Разруха

в плакучем далеке!

(«Сон о Востоке и Западе», 1982)

И все-таки, перечитывая Татьяну Глушкову, из ранних ее стихов я бы отобрал прежде всего ее окаянные и разлучные, по-бабьи пронзительные стихотворения о любви и одиночестве. «Свела нас вовсе не любовь, / а только мед­ленная мука, / реки вечерняя излука, / воды остуженная кровь. / ...Свела нас эта простота / ночного жаркого объя­тья...» Пусть не смущает иных книжных читателей ее высо­кая и грешная страсть:

Что до тела тебе моего!

Я всегда молодела от горя:

этой горстью соленого моря

умывалась пречище всего!

Что до тела тебе моего!

(«Звенья», 1975)

Свою любовь Татьяна Глушкова не только в стихах, но и в жизни рифмовала лишь с кровью, «ибо легче — любви не знавала». В ее любовной поэзии эмоциональность нараста­ет с каждой строкой, страсть дает плазменную энергию стиху, и уже все определяют страдание, радость, надежда — до самозабвения.

И сказать ничего не умела,

и подавно уже не спою,

как веселое белое тело

простирала на радость твою.

(«И сказать ничего не умела...», 1980)

Воистину только женщинам дана такая полнота погружения в любовь! Но именно тогда, когда любимый становится хлебом насущным, первейшей принадлежностью жизни, он уходит, оставляя за собой пожарище любви.

Когда лежала не дыша,

убитая тобою,

слыхала крики дележа

и музыку разбоя...

(«Когда лежала не дыша...», 1976)

Разлука на какое-то время становится ключевым сло­вом в лирике Глушковой, хотя, наперекор судьбе, старалась убедить себя: «Разлуки нет». Даже так — девизно — назвала свой третий сборник стихов, но в жизни разлука стала ее спутницей до конца дней.

Не измены — но хриплые звуки

немотой искаженного рта,

и теперь уже полной разлуки

через степь золотая верста.

(«Не измены — но серые стены...», 1968)

Ее лучшие разлучные стихи созвучны народным рус­ским песням, древним женским плачам.

Нелюбимая — телом страшна,

нелюбимая — ликом зазорна.

Нелюбимая — слишком вольна!

Нелюбимая — слишком покорна!..

Нелюбимую ты не жалей:

эка невидаль — муки-разлуки!

Что ни кочет, — по ней — соловей:

всюду слышит любимые звуки.

Нелюбимую ты не люби, —

эка, жадные руки простерла! —

а сведи к той кринице в степи,

что похожа на черное горло!

Поясочек удавкой завей...

(«Нелюбимая — телом страшна...», 1974)

В нынешнем скудном эмоциями мире, чему даже по­эзия потворствует, отдаляясь от читателя, когда поэты уты­каются в стихи, как в броню, защищаясь от жестокого и расчетливого мира, — в броню сложности, холодности, от­страненности, в этом мире разлучные, страдающие, горе­стные стихи Татьяны Глушковой звучат как последняя исповедь о сгоревшей страстной любви:

Я не знала темней забытья,

чем с тверёзостью протоколиста

вспоминать, как весенние листья

шелестят на плече у тебя.

(«Это ложь, что врачуют стихи...», 1974)

И обретается та протестантская, если хотите, экзистенциалистская свобода, от которой хочется выть. Свобода беспредельного, глубинного одиночества...

Я подслушала: там, впереди,

За горою, — такая разлука,

При которой — ни слова, ни звука,

Ни любви. Ни проклятья в груди...

(«Сколько лет, сколько зим...», 1974)

Но нет и уже не будет малинового звона страстных ночей. Нет даже тепла объятий и поцелуев, ибо сама в конце концов безрассудно и безотчетно, с русской женской бес­предельностью подарила любимому «право / целовать чей-то жадный роток...», не осталось даже следов любовного недуга, безнадежно прошло то время, «...когда оливковое тело / как будто душу берегло». Нет уюта семьи, от матери в памяти остался лишь ее голос, и, может быть, самое страшное — когда стремишься делать вид (и как не получа­ется делать этот вид, как выдает стих скрытую печаль по­эта), что «...это ли обида, / проклятье дней, трезвон ночей, / что я избавлена от вида / смятенной дочери моей...» Избав­лена от права на материнские замирания и воспевания, ибо нет и никакой дочери, и стоишь в этой жизни на поле — ко­торое не перейти — одна, с невнятным взмахом. Отсю­да — острейшее чувство одиночества, когда становятся чужды современники, объединенные с поэтом лишь мгно­веньем времени, уходят в прошлое друзья и подруги, исче­зают возлюбленные... Как спасение — погружение в бездну времени и литературы, ощущение всей истории как едино­го с тобой пространства. Когда не современники, а соотечественники, как когда-то писал критик Николай Страхов, собранные бережно и коллекционно тобою из всех веков русской истории, объединяются с тобою же единой судьбой и единой культурой. Судьба культуры, судьба поэзии стано­вятся главными для дальнейшего существования Татьяны Глушковой. Масштаб эмоций определял и значимость тех или иных строк — то предельная исповедальность, то молитвенное смирение. Все становилось поэзией. Все оправ­дывалось поэзией. «Даже если я духом мертва, / так и это душе пригодится!», даже если «...я была сожжена и отпета — / до пришествия Судного дня» — все преображается поэзией, ею и спасается, и врачуется. Поэт начинает героически противостоять своей судьбе, как писала Анна Ахматова, «наперекор тому, что смерть глядит в глаза...». Очень точно определила эти стихи критик Инна Роднянская: «Эстетизированная стойкость как ответ на судьбу». Поэт ста­новится выше своей горькой женской биографии. Может быть, провидчески трагедия любви и была дана во время оно для того, чтобы поэт возвысился до трагедии своего на­рода, слился с судьбой народа, обрел народный слух? Тать­яна Глушкова находит отзвуки своей судьбы в разных эпо­хах, но и сама становится шире своего личного времени. Она смело вверяет трагизм своей судьбы, всю канву своей внешней жизни вольным поэтическим строкам, убегая от свободы одиночества в свободу русской поэтической речи.

Горделивой моей прямотой,

терпеливым моим униженьем

я добыла бесстрашный покой,

навеваемый стихосложеньем.

(«Сосна», 1979)

Все отдала, от всего отрешилась, обретая дар «...у тоски любовной / нечаянные песни занимать...». Все в жизни Та­тьяны Глушковой со временем сделалось поэзией, а поэзия в свою очередь стала для нее всем. И уже не друзья и подру­ги навещали ее, не возлюбленные и не родственники, а со­отечественники иных лет и эпох. Герои великих творений, да и сами великие творцы русской культуры.

Она уходит в культуру, как в полноводную реку, возвра­щается к своему детству с милыми сердцу книгами Пушкина и Некрасова, Грибоедова и Блока. Она даже не стесняется брать у них слова и образы, ибо и сама становится почти ано­нимным народным автором, волшебным образом соединяя классическое восприятие с народным. И для нее великие творцы прошлого являются неотторжимой частью народа.

Взяла я лучшие слова

у вас, мои поэты.

Они доступны — как трава.

Как верстовые меты.

Они давно ушли из книг,

вернулись восвояси,

в подземный, пристальный родник —

и пьешь при смертном