Последние поэты империи — страница 79 из 114

часе...

(«Русские поэты», 14 февраля 1994)

Но чем отстраненней, казалось бы, от примет внешней жизни становится Глушкова в своей зрелой, поздней по­эзии, чем больше исторических примет и бережно-медли­тельных философских сокровенностей, тем все шире в ее стихах звучит народное «мы», соборное «наше». Как и лю­бимый, ценимый ею великий русский мыслитель Констан­тин Леонтьев, она все больше начинает понимать взаимо­связь величия культуры и величия державы. Это тончайшее эстетическое чутье и заставило ее одной из первых ужас­нуться хаосу перестроечных лет, поразиться несоизмери­мости эпических державных замыслов наших прежних грозных властителей с мелкотравчатостью, некрасивостью, уродством нынешних ее разрушителей.

Ее либеральные враги не поняли, что даже в стихах о Сталине ею движет прежде всего красота дерзновенных ре­шений. Наверное, так же Александр Пушкин восхищался Петром Великим в своей поэме «Медный всадник», пре­красно зная о жертвах и великой крови, так же жалел не­счастного маленького человека, но красота замысла пора­жала. Имперская эстетика не может не вызвать восторга даже у самых отчаянных демократов, ежели они не лишены чувства трагедийной красоты.

Он не для вас, он для Шекспира,

для Пушкина, Карамзина,

былой властитель полумира,

чья сыть, чья мантия — красна...

……………………………………….

И он, пожав земную славу,

один, придя на Страшный Суд,

попросит: « В ад!.. Мою державу

туда стервятники несут...»

(«Генералиссимус», 11 октября 1994)

Татьяна Глушкова как никто другой предчувствовала будущие сумерки литературных амбиций и судорогу поэти­ческого слова в наше лоскутное, раздробленное время. Не случайно она не раз сравнивала наши дни с «последними днями былого Рима». Великая имперская культура Пушки­на и Толстого могла возникнуть только на великом импер­ском пространстве, красота слова лишь мистически разви­вала красоту самой державности.

И надобен чухонский топкий брег

и высохший фонтан Бахчисарая,

чтоб эта муза, смуглая, босая,

столетьями, широтами играя,

дичась, от любопытства ли сгорая,

ступила на псковской, уездный снег...

Нам пишется на краешке стола?

Нам хватит дести жеваной бумаги?

Все так! — доколе реют наши флаги,

мелькают веси, грады, буераки,

три океана дыбятся во мраке

и рекам, звездам, верстам — несть числа!

("Русские границы", февраль 1994)

И надобно было Татьяне Глушковой пройти и пережить трагедию любви, окунуться в одиночество, изжить его погружением в культуру и историю, дабы во всей полноте пережить катастрофу России и стать ее свидетельницей уже на вечных пространствах истории.

Татьяна Глушкова свидетельствует: «Стихи 90-х годов у людей моего поколения — во многом уже итоги духа. (В данном случае я бы сузил понятие ее поколения до всего лишь нескольких поэтов, не сломленных этими годами. Но и среди нескольких в отражении народной трагедии она, несомненно, первая. — В. Б.) Биография, география уже почти вся позади: с нежным Михайловским, пушкин­ской деревенькой, навеки вошедшей в мою жизнь, с раз­меренным, хоть и вполне увлеченным, трудом... Гул Исто­рии, или же, как я его назвала, «все безмолвие русской Голгофы», стал тем фоном стихов, что затмевает и заглу­шает частности личных мытарств и страданий, размывает все быстротекущее — может, и саму плоть живописной в ее подробностях жизни. Улетучивается ее аромат — в пользу грозной музыки, какую вбирает обнаженное поэтическое слово...»

Приговор поэта обжалованию не подлежит. И как бы будущие либеральные историки ни пытались оправдать творцов разрухи, русская литература не дает им никакого шанса. В отличие от грозных триумфаторов прошло­го — от Петра Великого до Сталина — у пигмеев времен перестройки нет даже попыток великих преобразований. Рекам народной крови они, их сотворившие, не способ­ны ничего противопоставить. Потому и молчали прикормленные либеральные музы. Даже об октябре 1993 года в ответ на глушковский поэтический цикл «Всю смерть поправ...» и прохановский роман «Красно-коричневый» писатели иного стана не смогли написать ни строчки, кроме позорного расстрельного письма в газету «Известия»[12].

Потому, может быть, и сбросили русскую литературу с государственного пьедестала, осознанно унизили значи­мость писателя, что придворные льстецы, несмотря на все подачки, не смогли выдавить из себя ни одной мало-маль­ски заметной строки в защиту ельцинской своры, а с друго­го берега, берега народного горя, неслись лишь плачи од­них и проклятья других. Надо признать, русская литерату­ра не замаралась в ельцинском блуде. Даже сломленные или продавшиеся не исторгли из себя ни одного значимого художественного слова в поддержку режима. Мы знаем равновеликую красную и белую классику, значит, и там, и здесь — было величие идей. Были красота и правда. Был цветаевский «Лебединый стан» и были «Двенадцать» Бло­ка. А что можно противопоставить глушковским строкам из стихотворения «Горит Дом Советов» (декабрь 1993):

Дождь отказался лить — смывать следы,

и снег помедлил — падать простодушно.

И солнце ясным глазом с высоты

глядело на расстрел... И было душно

в тот день осенний: сладковатый чад

клубился ввысь... Какой листвы сожженье?

О снегопад, — как милосердный брат,

приди на поле этого сраженья!

Этими трагически-величавыми стихами Татьяна Глушкова завершила не только свою судьбу, но и поэзию XX века. Она воздвигла свой памятник своему ушедшему вместе с ней народу. Дальше уже жила как бы и не она. О чем-то шумела, что-то отрицала, на что-то негодовала. С точки зрения поэтической, может быть, это было уже и лишнее. Но так ли просто земному человеку, совершившему неземной поступок, закрыть свою судьбу?

А мы живем теперь чужие жизни.

В чужую жизнь вплетаем жизнь свою

ненужную, как память об Отчизне

в чужом, немилом, сумрачном краю...

(«На семи холмах», 7 декабря 1993)

Наверное, так же доживал свой короткий век Александр Блок после создания поэмы «Двенадцать». Татьяна Глушкова не впала в исторический пессимизм, понимая, что у русского народа еще будет своя новая судьба. Но в чем-то это будет уже новый народ и новая судьба...

И, может быть, задумчивый потомок,

придя на семь поруганных холмов,

о нас помыслит: из таких потемок —

а песнь?.. И вроде из славянских слов

составлена, содеяна... Сокрыта,

самой сырой землей сбережена.

Так значит, эта раса не убита

и даром, что нещадно казнена?

(Там же)

Когда-нибудь все погибшие вновь встанут в строй, помогая и прошлой жизнью, и делами, и даже гибелью своей будущему русскому Отечеству. Их гибель уже не в силах никому перечеркнуть, значит, и она была не напрасной.

И нету мощи, чтобы одолеть

ту крепь — коль встанут мертвые с живыми,

единого Отечества во имя

готовые вторично умереть.

(«И Все Святые, что в родной земле...», 17 декабря 1993)

Значит, не напрасной была и жизнь Татьяны Михайлов­ны Глушковой, родившейся 23 декабря 1939 года и ушедшей в мир иной 22 апреля 2001-го. Вместе с ней ушли в прошлое все наши споры и разногласия, и осталось, воссияв, то яркое и цельное, что определяло ее поэзию и ее судьбу.

Ее духовник настоятель церкви Знамения Божией Ма­тери отец Александр сказал в своем поминальном слове: «Как и все наши соотечественники, кто жил последний пе­риод атеистической жизнью, Татьяна Михайловна была так же сложна. И труден путь к Богу, особенно для людей творчества... Очень сложно совладать с теми дарами, с теми та­лантами, которыми Господь щедро одарил Татьяну Михайловну. И тем не менее она шла к Богу. Она с благоговением великим причащалась Святых Христовых Тайн. Очень тщательно всегда готовилась к исповеди... Татьяна Михай­ловна была верной дочерью своего народа... Всю боль, всю скорбь своего земного Отечества, которое нам Господь за­поведал любить, она пропускала через свое сердце. И тот талант, который Господь ей даровал, как светильник, светя­щийся на свечнице, она отдавала Богу и своему народу. Она всегда сразу же откликалась на все трагические события последних лет, которые происходили в нашей стране. Она не была безучастна к этим событиям, хотя все мы знаем, что долгие годы она страдала тяжелым недугом. И, может быть, легче было бы углубиться в себя, в размышления о своей жизни, но Татьяна Михайловна размышляла и о се­бе, и о своем пути к Богу. И до последнего вздоха думала и переживала о своем народе...»

Не буду скрывать, у нас с Татьяной была трудная друж­ба, но в памяти осталось лишь то, что объединяло и при­миряло, а трудности наши уже будут решаться где-то на небесах.

Я рад, что до последних дней своих она сотрудничала с газетой «День литературы». Вот и на отпевании ко мне по­дошел известный композитор Вячеслав Овчинников и признался, что покупал нашу газету из-за публикаций Та­тьяны Глушковой. И он был не один такой.

Я всегда высоко ценил ее поэзию, и Татьяна это знала, но никогда не стеснялся полемизировать с ней, признавая ее силу и ее убежденность. Когда она долго мне не звонила, начинало чего-то не хватать, но когда возвращались еже­дневные звонки и часовые разговоры, исполненные не бы­та, который для Глушковой не существовал, а бытия, лите­ратурного и государственного, тогда ее сразу становилось много.

Мои друзья упрекали меня за приверженность к Глуш­ковой, за всепрощающее отношение к ней, а Татьяна упре­кала меня за соглашательство с друзьями. Она была непри­мирима и потому тотально одинока.