Последние поэты империи — страница 86 из 114

Интересно, кстати, что почти в одно и то же время Иосиф Бродский и Станислав Куняев пишут стихи об ос­вобождении от своих учителей, от того же Бориса Слуцко­го. У Куняева: «Я предаю своих учителей» — жестко и ре­шительно. У Бродского помягче: «Приходит время сожале­ний. / При полусвете фонарей, / при полумраке озарений / не узнавать учителей».

Нынешняя культурная самокастрация наших либера­лов, в том числе литературных, приводит и к сужению по­нимания стихов того же Иосифа Бродского. Будто забыты уже два его прекрасных стихотворения, посвященных Глебу Горбовскому, которого он крайне высоко ценил: «Посвящение Глебу Горбовскому» («Уходить из любви...») и «Сонет к Глебу Горбовскому» («Мы не пьяны. Мы, кажется, трезвы...»). Сам-то Иосиф Бродский при явном расхождении и политическом, и творческом с поздним Горбовским все-таки признавал в американских интервью: «Конечно же, это поэт более талантливый, чем, скажем, Евтушенко, Вознесенский, Рождественский, кто угодно...» А в диалогах с Соломоном Волковым высказался еще определеннее: «Если в ту антологию[13] (русской поэзии XX века. — В.Б ), о которой вы говорите, будет включена "Погорельщина" Клюева или, скажем, стихи Горбовского — то "Бабьему яру"** там делать нечего...» Но «ахматовские сироты» все одеяло славы Бродского предпочитают натянуть на себя, и бродсковеды этому активно подыгрывают. Нет чтобы взять и провести интересную творческую параллель между стихотворением Николая Рубцова «Я буду скакать по холмам задремавшей отчизны...» и стихотворением Бродского «Ты поскачешь во мраке, по бескрайним холодным холмам...» Опять же, время написания почти одно, да и поэты были неплохо знакомы. Взаимовлияние, творческое соперниче­ство? Или же их встречи с Татьяной Глушковой. Как рас­сказывала Глушкова, они во многом оказались близки друг другу в отношении к искусству и русской классике. Непло­хо бы и задуматься над Державиным как общей предтечей и Юрия Кузнецова, и Иосифа Бродского. Оба ведь — птен­цы не из пушкинского гнезда...

Не так узок был наш герой Иосиф Бродский, не умеща­ется он в нынешнее либеральное прокрустово ложе. Увы, русскость в Иосифе Бродском оказалась не нужна ни нашим почвенникам, для которых Бродского как бы не суще­ствует, ни критикам либерального направления, перечер­кивающим Россию как таковую и вычеркивающим любое проявление русскости из судьбы поэта.

Кстати, при всем своем чувстве одиночества и отделенности ото всех Бродский никогда не терял чувства своего поколения, неоднократно писал о нем — поколении писа­телей, рожденных перед войной, поколении, следующем за шестидесятниками (которых он всегда чурался и презирал — от Василия Аксенова до Евтушенко с Вознесенским), по сути последнем состоявшемся поколении рус­ской культуры XX века. Не забудем, что это предвоенное поколение поэтов, в большинстве своем отказавшееся от фальши шестидесятничества, кто справа, кто слева, вбира­ет в себя ленинградскую группу Иосифа Бродского и его друзей, и почти всю «тихую лирику» — от Николая Рубцо­ва до Олега Чухонцева, и Беллу Ахмадулину, и Татьяну Глушкову, и сверстника поэта Юрия Кузнецова. Как видим, неплохой набор поэтов выставило на щит литературы само время! Конец XX века оказался ничем не хуже его начала. Иосиф Бродский говорил об этом поколении: «Это последнее поколение, для которых культура представляла и представляет главную ценность из тех, какие вообще находятся в распоряжении человека. Это люди, которым христианская цивилизация дороже всего на свете. Они приложили немало сил, чтобы эти ценности сохранить, пренебрегая ценностями того мира, который возникает у них на глазах». Достаточно ортодоксальное утверждение. И не раз подтверждаемое Иосифом Бродским в стихах.

- * -

7. Личное

Хочу поделиться личными впечатлениями о поэте, ког­да-то сдвинувшем и мою судьбу. В своей литературной юности, обитая с 1964 года в том же Питере, куда вернулся осенью 1965 года из архангельской ссылки Иосиф Бродский, я не раз бывал на поэтических вечерах, где выступал и он со своими друзьями. Стихи его тогда мне казались ужасно традиционными, правильными и классическими до невозможности. Но слава его уже гремела. Не скрою, мне было лестно познакомиться с ним и почитать ему свои стихи. Он надписал мне как-то после одного из вечеров свою первую американскую книгу 1965 года, небрежно подчеркнув ее несовершенство, и пригласил к себе домой, в свои «полторы комнаты», взяв у меня пачку моих стихов. Был я в те годы ужасным леваком, обожал весь русский авангард. Женя Ковтун, мой приятель из Русского музея, открывал для меня Малевича и Кандинского в подлинни­ках, я дневал и ночевал у сестры Павла Филонова Евдокии Николаевны Глебовой, был вхож в кружок Стерлигова[14], считал себя самонадеянно левее обэриутов, ничевоков и прочих биокосмистов, дружил с такими же леваками и в поэзии, и в живописи.

Шел 1967 год, и кому-то из организаторов октябрьских юбилейных торжеств пришло в голову пригласить для пра­здничного оформления набережной из Москвы группу ху- дожников-кинетов во главе с Львом Нусбергом и Франци­ском Инфанте, ныне широко признанным авангардным художником, к тому же лауреатом Государственной премии России. Рисунок его и сейчас украшает мое жилище. Жили они в Петропавловской крепости, и я перебрался из своего студенческого общежития почти на месяц к ним в каземат, писал по просьбе Льва Нусберга какие-то манифесты, ло­зунги... Лев и представил меня тогда впервые в моей жиз­ни — писателем. Бывал в тех кинетических казематах и Евгений Рейн, и именно с его рекомендацией я попал в коммуналку к Иосифу Бродскому со своими стихами. Бродский отмечал что-то положительное в моих стихах, что-то предлагал упростить, но в конце концов разошелся, разозлился и, как самый настоящий школьный учитель, разложил по полочкам всю мою (да и не только мою) аван­гардистскую дрянь. Он терпеть не мог форму ради формы: если нет великого замысла, то нечего и писать. И все эти словесные приговские эксперименты его раздражали. Он был уже законченным классицистом и антиавангардистом, если не консерватором. Он не раз выражал свое достаточно четкое консервативное отношение к смыслу литературы: «Жизненный путь человека в мире лежит через самосовер­шенствование. Ты начинаешь писать стихи не для того, чтобы писать стихи, а чтобы писать все лучше и лучше. Но не для того, чтобы быть хорошим стихотворцем, а для то­го... Ладно, придется все-таки сказать это слово: душа. Но в этом направлении гораздо лучше преуспеть в стиле... Так что мастерство всегда плетет заговор против души...»

Нечто подобное Иосиф Бродский говорил и мне — что в авангарде шестидесятых годов он видит затхлость и нечто уже побитое молью, и нет резона писать стихи, лишенные смысла. «В этом смысле я не в авангарде, а в арьергарде, как и Анна Андреевна Ахматова». Кстати, в той нашей бе­седе его ссылки на Анну Андреевну были постоянными, да и упор на простоту стиха, понятность мысли шел как бы от нее. Все сказанное им я сразу же записал и даже напечатал тогда в нашем рукописном журнальчике, который выпус­кал вместе с моими друзьями и ныне храню в своем архиве. Несколько раз он повторял по поводу словесных экспери­ментов шестидесятых годов: «Дрянь, дрянь, дрянь».

Не думаю, что с моим максималистским характером он сильно повлиял бы на мои попытки перевернуть мир ис­кусства, но, признаться, мне и самому надоели к тому вре­мени эти звуковые головоломки и шарады из крестиков и ноликов, я и сам уже достаточно начитался блестящих по­этов Серебряного века, книги которых продавались во всех букинистических магазинах по сравнительно дешевой да­же для студента цене. От ничевоков я перешел к Николаю Гумилеву и Велимиру Хлебникову и потому с интересом внимал столь «мракобесному» разбору своих левацких сти­хов уже нашумевшим в Питере поэтом, вернувшимся не так давно из моих родных поморских земель. Расспраши­вал я Бродского и о северных впечатлениях, ибо к страда­ниям его в ссылке относился несколько иронично. На тех же землях, где он якобы страдал целых восемнадцать меся­цев, веками жили мои поморские предки, да и тогда, в ше­стидесятые, немало моих родичей было разбросано по ар­хангельским деревням — десятки Галушиных и Латухиных. Впрочем, я и сам, будучи школьником и на картошке, в тех же северных деревнях месил ту же грязь почти каждый сен­тябрь. Не мучения мнимые меня интересовали, а впечатле­ния поэта, впервые побывавшего на глубинной русской земле. И я был рад услышать самые восторженные слова и о природе севера, и о моих северных земляках, и о русской народной культуре. «Вот у них и учись поэзии», — сказал мне в завершение своего разбора-разгрома этот далеко не самый народный поэт.

С поэзией собственной я и в самом деле с тех пор реши­тельно завязал. Кстати, примерно так же вслед за мной завя­зал со своим модернизмом и критик из «Нашего современ­ника» Александр Казинцев, когда-то начинавший со стихов в кругу Сергея Гандлевского. Да и кто в молодости не был тем или иным радикалом? А северные стихи Иосифа Бродского (некоторые из них он читал мне тогда при нашей встрече) до сих пор считаю лучшими в его творчестве. Со мной спорили некоторые мои друзья, называя его стихи периода ссылки вынужденными, покаянными, покорными, другие вообще при имени Бродского фыркали и ухмылялись.

Тем временем поэт уехал в Америку открывать мировую культуру, сам не раз менял свою стилистику, порывая с ро­мантизмом, добавляя к совершенному неоклассицизму не­свойственную ему иронию, то уходя в античные имперские мотивы (надо сказать, удачно), то ломая свой стих под анг­лийские каноны, что приводило и к неизбежной холоднос­ти стиха, и к непривычному построению строфы. Многое из его американской поэзии я просто не приемлю. Во мно­гом я согласен с критикой в его адрес и Александра Солже­ницына, и Наума Коржавина. «Из-за стержневой, всепроникающей холодности стихи Бродского в массе своей не берут за сердце. И чего не встретишь нигде в сборнике — это человеческой простоты и душевной доступности... За­пад! Запад Бродскому люб — и не только потому, что в нем господствует Нравственный Абсолют, и не только потому, что он основан на индивидуальности и приоритете частной жизни; хотя в приверженности к демократии Бродского не упрекнешь: ни в чем не проявлена... Он был всегда — эли тарист, так и говорил откровенно. Он — органический оди­ночка...» — пишет Солженицын.