Последние поэты империи — страница 93 из 114

расивое на севере время, была спокойная хорошая изба, где мне никто не мешал читать, гулять и все такое. И когда я прочел все эти стихи, я был поражен, по­тому что это был один из наиболее сильных, благотворных периодов Бродского, когда его стихи взяли последний пе­ревал. ...Главная высота была набрана именно там, в Норенской, — и духовная высота, и метафизическая высота. Так что... в этом одиночестве в северной деревне, совер­шенно несправедливо и варварски туда загнанный, он нашёл в себе не только душевную, но и творческую силу выйти на наиболее высокий перевал его поэзии».

Не согласен я с Евгением Рейном только в одном: не было у Бродского уже спустя полгода после начала ссылки «одиночества в северной деревне». Сначала природа, затем «очеловеченные» предметы деревенской избы, а потом уже и сами люди — все четырнадцать дворов: все эти Буровы, Пестеревы, Черномордики, Забалуевы и Русаковы, кресть­яне, журналисты и даже местные милиционеры, по долгу службы заглядывавшие к нему и распивавшие с ним в каче­стве контроля обязательную бутылку водки. Как говорил Бродский, «те же крестьянские дети», — они все станови­лись неизбежной, но отнюдь не тягостной частью его жиз­ни. Иначе не возникли бы замечательные своим крестьян­ским мистицизмом строки:

В деревне Бог живет не по углам,

как думают насмешники, а всюду.

Он освящает кровлю и посуду

и честно двери делит пополам.

В деревне он в избытке. В чугуне

он варит по субботам чечевицу,

приплясывает сонно на огне,

подмигивает мне, как очевидцу.

……………………………………….

Возможность же все это наблюдать,

к осеннему прислушиваясь свисту,

единственная, в общем, благодать,

доступная в деревне атеисту.

(«В деревне Бог живет не по углам...», 1964)

Лишь концовка стиха говорит о некоей осознанной от­чужденности свидетеля, о неслиянности с этим обожеств­ленным столетиями крестьянским бытом. Но наступает время, когда хочется отбросить все эти мысли о себе, о сво­ей оторванности от большого далекого мира. Время выс­шего христианского смирения перед жизнью:

Как славно вечером в избе,

запутавшись в своей судьбе,

отбросить мысли о себе

и, притворясь, что спишь,

забыть о мире сволочном

и слушать в сумраке ночном,

как в позвоночнике печном

разбушевалась мышь.

Как славно вечером собрать

листки в случайную тетрадь

и знать, что некому соврать:

«низвергнут!», «вознесен!».

Столпотворению причин

и содержательных мужчин

предпочитая треск лучин

и мышеловки сон...

(«Как славно вечером в избе...», 1965)

Может быть, это состояние и есть самое сокровенное в жизни... Простота людей, простота отношений, простота вещей, простота самой жизни, как в его любимом стихо­творении Николая Заболоцкого: «Вот они и шли в своих бушлатах — два несчастных русских старика».

Вспоминает Таисия Ивановна Пестерева: «С весны мы с Иосифом картошку садили. А когда он уезжал в августе, я у него спрашиваю: "Как же я ее одна-то теперь выкопаю?" Отвечает: "Что делать, Ивановна! Надо ехать. По свету по­ездить"»...

Вот так и закончилась деревенская жизнь ссыльного поэта Иосифа Бродского, а заодно и его северное смире­ние. На воле бунт пасынка русской культуры продолжился. Таким его и примем.

21 сентября 2003 года. Швеция, остров Готланд

· * * *

ЮРИЙ КУЗНЕЦОВ

·  * * *

Для того, кто по-прежнему молод,

Я во сне напоил лошадей.

Мы поскачем во Францию-город

На руины великих идей.

Мы дорогу найдем по светилам,

Хоть светила сияют не нам.

Пропылим по забытым могилам,

Прогремим по священным камням.

Нам чужая душа — не потемки

И не блеск Елисейских полей.

Нам едино, что скажут потомки

Золотых потускневших людей.

Только русская память легка мне

И полна, как водой решето.

Но чужие священные камни

Кроме нас не оплачет никто.

1980

Последний олимпиец

Юрий Поликарпович Кузнецов родился 11 февраля 1941 го­да в станице Ленинградская Краснодарского края. Умер в Москве 17 ноября 2003 года. Похоронен на Троекуровском кладбище.

Отец — кадровый офицер, погиб на фронте, мать — учи­тельница. После школы поступил в кубанский университет, но через год ушел в армию. Во время Карибского кризиса два года служил на Кубе (1961—1963). В 1965году поступил в Ли­тературный институт имени А. М. Горького (семинар Сергея Наровчатова), который окончил в 1970 году. Остался рабо­тать в Москве.

В1966году в Краснодаре вышел первый поэтический сбор­ник «Гроза». В 1974 году в Москве был издан второй сборник «Во мне и рядом — даль». Сразу же был замечен столичной критикой. Критик Вадим Кожинов заявил о рождении круп­нейшего поэта; свое мнение никогда не менял. В 1974 году по­эт был принят в Союз писателей СССР. В 1976 году вышла книга «Край света — за первым углом», спустя два года — «Выходя на дорогу, душа оглянулась». К концу XX века выпус­тил более десяти поэтических сборников: «Стихи» (1978), «Отпущу свою душу на волю» (1981), «Русский узел» (1983), «Золотая гора» (1989), «Стихотворения» (1990) и другие. Оказал явное влияние почти на все следующее поколение по­этов.

Работал в издательстве «Советский писатель», с нача­лом перестройки перешел в журнал «Наш современник». Пре­красно знал как русское народное творчество, так и всю ми­ровую культуру. И сам являлся одновременно ярчайшим на­циональным русским поэтом и поэтом мировых тем и сюже­тов. В последние годы обратился к библейской тематике. На­писал поэмы «Путь Христа» и «Сошествие в ад».

Лауреат Государственной премии России. Жил в Москве. Был женат, имеет двоих дочерей.

· * * *

Юрий Кузнецов — это не просто небожитель нашего поэтического Олимпа. На нашем Олимпе его можно было бы назвать Зевсом. Впрочем, он и похож частенько на Зев­са, посылающего молнии на головы поверженных[15]. Нет, остановиться на таком понимании его олимпийства — зна­чит, всего лишь включиться в некую литературную игру, воздать ему должное за все его труды. К счастью, и без ме­ня воздается. О существовании Юрия Кузнецова, пусть со скрежетом зубовным, но не могут ни на минуту забыть ни патриоты, ни литературные либералы. Ох, как мешает он всей постбродской поэзии своим существованием. Объ­явили на весь мир после смерти Иосифа Бродского об ис­чезновении последнего солнца нашей отечественной по­эзии. Собрались в темноте кучковаться по разным малень­ким поэтическим каморкам, вне единого литературного пространства, а такое возможно лишь тогда, когда нет в стране первого поэта, но из-за продолжающегося явления Кузнецова темноты не могут дождаться. Ибо поэзия Юрия Кузнецова продолжает исторгать из себя светоносные лу­чи, и никуда от них не спрятаться... Кстати, хочу как-ни­будь написать параллель: Кузнецов и Бродский — любо­пытные темы для соприкосновений, даже по характерам своим. В Питере я знавал Бродского, в Москве знаю Кузне­цова, будет что сравнивать...

Но все-таки, говоря о Кузнецове, я имею в виду совсем иное олимпийство, уже без всяких аллегорий. Олимпийст­во во всей своей брутальной правдивости и первичности. Пожалуй, еще десять с лишним лет назад, задумавшись над стихами Юрия Поликарповича, я вдруг обнаружил, что он становится более понятен, когда его помещаешь в совсем иную систему координат. Не только в систему нашей на­циональной сокровищницы русской поэзии, хотя и там ему место давно определено. Не только в координаты своего по­коления или даже всего XX века, а в систему олимпийского классического измерения искусства, существующую еще со времен языческой Древней Греции и языческого Древнего Рима. И единицы поэтического времени, и отношение к об­разу, к пространству — все оттуда. От древнегреческих по­этических мифов, далее сопрягая их с мифами кельтскими, германскими, финно-угорскими. «Где пил Гомер, где пил Софокл, / Где мрачный Дант алкал...» Через блистательное Возрождение, соприкоснувшись с Данте, и далее в наш древний славянский мир. Это уже иная мировая традиция, иной подход к категориям времени и пространства.

В русской поэзии, на мой взгляд, такими же несомнен­ными олимпийцами были Гавриил Державин и Федор Тют­чев. Нечто олимпийское чувствуется у Баратынского, у Иннокентия Анненского, у Блока, у позднего Заболоцкого. В таком понимании поэзии нет оценочной величины. Нет высокомерия, нет олимпийской братской поруки, отделя­ющей жителей этого Олимпа от поэтов иных традиций и измерений. Скорее есть трагизм заброшенного в наше зем­ное пространство XX века одинокого небесного странника. Иногда поэт, как инопланетянин, не знает, что ему делать с окружающими, кому улыбаться, от кого отворачиваться. Иногда поэт явно тоскует, почему он не живет в том горнем мире своих соратников по олимпийскому измерению, ка­кими силами он выброшен оттуда на грешную землю, низвержен с Олимпа.

Воздух полон богов на рассвете,

На закате сетями чреват.

И мои кровеносные сети,

И морщины о том говорят.

………………………………..

Делать нечего! Я погибаю,

Самый первый в последнем ряду.

Перепуганный мрак покидаю,

Окровавленным светом иду.

(«Бои в сетях», 1983)

Скажем, совсем иные понятия времени и пространства у Сергея Есенина и Николая Рубцова, у Некрасова и Гуми­лева, что ничуть не принижает их поэзию, но дает ей сов­сем иное звучание.

В мое понятие олимпийства тем более не входит ника­кое спортивно-рейтинговое, коммерчески-деловое псевдо­олимпийство, столь знакомое нам по мировым олимпиа­дам. Нет. Боги того величественного мифического Олимпа не рядились за право первенства, они все были первыми и первичными.