Последние поэты империи — страница 99 из 114

Эдуард Лимонов по сути создает новый поэтический миф, близкий великим мифам прошлого, славянского ли, германского или римского. Он старается победить хаос и в себе, и в мире. Осваивая свой национальный миф, Лимо­нов поневоле обращается к истокам, к деревне, к избе. Нет, он не становится деревенским поэтом или поэтом-тради­ционалистом, но значимость деревенского лада нужна ему как фундамент в построении своего нового мира.

Но мы отошли от избы, полагаю

Что там начинается все, что я знаю

Впервые изба и труба и огонь

И ранее бодро оседланный конь

Жена молодая и кошка и дети

Вот все что люблю и приемлю на свете

(«Но мы отошли от избы, полагаю...», 1973—1974)

И далее поэт завершает, подразумевая таких, как он сам: «побеги свершают пропащие души/... и можно и нужно сочувствовать им». В соответствии с новым мифом, с русской традицией он обращается к теме Великой Отечест­венной войны: в прозе пишет повесть «У нас была великая эпоха», в поэзии — стихотворение «Наши национальные подвиги» о победном 1944 годе, о русских солдатах, бью­щих по хребту немецкого зверя. Это стихотворение-лубок, но в каком-то смысле и весь концептуализм — новый лу­бок, такое же смешение лубочного рисунка и лубочных стихотворений, без всякой символики обозначающих предметы и диктующих их прямое назначение. У него есть лубки-воспоминания, лубки-пейзажи и даже исторические лубки. Лубки пишутся им с натуры, и ценность их всегда зависит от ценности увиденной, замеченной, подсмотрен­ной натуры. Чем острее глаз, чем обширнее видение поэта, тем значительнее становится и лубок.

Эдуард Лимонов всегда равен самому себе. Когда он па­дал и разбивался, когда плакал и корчился от боли, когда угождал другим, его стихи падали вместе с ним, плакали, угождали... Когда он окреп и выжил в американском праг­матичном мире, закалился в странствиях и приключениях, понял, чего он стоит и что ему надо, его стихи закалились вместе с ним. В его поэзии в это время господствует «авто­матическая запись» своей личности и личностного само­выражения.

И каков же он на самом деле, Эдуард Лимонов как рус­ский национальный поэт в пору своей зрелости, на пороге отрицания Америки?

Дорогой Эдуард! На круги возвращаются люди

На свои на круги. И на кладбища где имена

Наших предков. К той потной мордве, к той Руси или чуди

Отмечая твой мясовый праздник — война!

Дорогой Эдуард! С нами грубая сила и храмы

Не одеть нас Европе в костюмчик смешной

И не втиснуть монгольско-славянские рамы

Под пижамы и не положить под стеной

Как другой океан неизвестный внизу созерцая

Первый раз. Открыватели старых тяжелых земель

Мы стоим — соискатели ада и рая

Обнимая Елену за плечики тонких качель...

(«Дорогой Эдуард! На круги возвращаются люди...», 1978)

Неожиданно я услышал в этих строчках интонацию Юрия Кузнецова, казалось бы, поэта крайне далекого от Лимонова. Но — сблизила тема. Сблизило стихийное евразийство, издавна отделившее нас от Елены-Европы, как бы ни прикидывались мы друзьями и соседями. После таких стихов и таких мыслей там, на Западе, Эдуарду Лимонову уже нечего было делать. Блудный сын готовился к возвра­щению на Родину, еще не зная, состоится ли оно, задолго до всяких перестроек. Он уже жил Россией, но, не зная бу­дущего, уныло предрекал себе могилу в Америке... Как мы уже знаем, с предсмертными предсказаниями у него не очень-то получается. Избежал и Саратова, избежал и Аме­рики, хоть и завидовал белой завистью «Есенину Сереженьке», что лежит «на Ваганькове / вместе с Катьками и Ваньками... / Не лежать же там Лимонову / блудну сыну ветрогонову / А лежать ему в Америке / не под деревцем. Не в скверике / А на асфальтовом квадратике...» К счастью, не будет в его жизни уже этого американского асфальтового квадратика, столь ненавистного поэту.

Ненависть к Америке именно там, в Америке, вызыва­ла в нем ультрареволюционное стремление к ее разруше­нию как символа мирового зла. Еще живя там, поэт мечтал ее поджечь, мечтал сотворить в ней революцию. Вот оно — соприкосновение с агитками Маяковского в лимоновских стихах:

И гори дурак огнем

Революцией на свете

Революцией взмахнем

Моя новая страна

Твоя новая вина

Ты меня не привлекаешь

Не берешь и не ласкаешь

Пожалеешь ты сполна

Загремишь и запылаешь

Вспомнишь наши имена!

(«Я живу сейчас один...», 1976—1982)

Пришла пора революционного экстремизма Эдуарда Лимонова. Пора сотрудничества с радикальными француз­скими газетами, пора шумных общественных акций, а за­тем, с началом перестройки, пора первых публикаций в России. Как и положено, вначале ухватились за Лимонова наши либералы, видя в нем модного эмигрантского писа­теля. Стали его печатать, по сути не читая. Только так мог­ла появиться в «Знамени» — самом буржуазном отечест­венном журнале самая просоветская имперская повесть «У нас была великая эпоха».

В то же время, в начале 1991 года, и я связался с Ли­моновым в Париже, договорились о сотрудничестве в га­зете «День». Ряд его острых статей появился в «Советской России». Даже «Наш современник» со своим традицио­нализмом с удовольствием опубликовал рассказы самого протестного русского писателя. Начались частые приез­ды Лимонова в Москву, затем последовало и окончатель­ное возвращение на родину. Тут уж ему было вовсе не до стихов.

Либералы любят упрекать Эдуарда Лимонова в край­нем эгоцентризме, мол, и в партии он способен состоять только как лидер. Легко выбрасывается из его биографии достаточно большой период первых лет перестройки, когда Эдуард Лимонов ощущал себя всего лишь рядовым бойцом, воином в стане своих. Его печатали оппозицион­ные газеты «Завтра» и «Советская Россия», он был членом Фронта национального спасения, защищал на баррика­дах Дом Советов в октябре 1993 года. И только после по­ражения патриотической оппозиции, после отхода на умеренные позиции его бывших соратников он пошел дальше самостоятельно и создал свою Национал-большевистскую партию. И то поначалу совместно с Александром Дугиным, поделив лидерство пополам. Рядовым бойцом он был и в борющейся Югославии, и в Приднестровье. Лишь пройдя огонь баррикад и окопы горячих точек уже не наемником, а осознанным русским патриотом, он решился на лидерство в движении обездоленных русских ребят, позвав всех молодых под знамена социальной и национальной справедливости. Он стал вождем таких же, каким был сам в рабочем Харькове, — отверженных и обездоленных, непримиримых и гордых простолюдинов России.

К стихам Эдуард Лимонов возвращался изредка, под впечатлением событий или лирических настроений, по­следний раз — во время тюремного заключения. Характер­ным для поздней поэзии Лимонова я считаю стихотворе­ние, посвященное памяти майора, убитого в Чечне.

Я надеюсь, майор, ты попал в рай,

И рай твой ведет войну

С адом соседним за райский сад,

Примыкающий к ним двоим.

Я надеюсь, майор, что твой отряд

Наступает сквозь адский дым.

Что крутая у вас в раю война,

Такая, как ты любил...

(«На смерть майора», 2000)

Безусловно, самым ярким поэтическим воплощением ненависти к нынешней буржуазной власти, с которой Эду­ард Лимонов боролся и в стихах, и в прозе, и в жизни, стал его «Саратовский централ» — одно из лучших стихотворе­ний поэта. Здесь уже очевиден отход от концептуального натурализма, от автозаписи впечатлений, мы видим зафиксированную поэтом в образах и метафорах, что так необыч­но для него, метафизическую реальность зла.

Тюрьма живет вся мокрая внутри

В тюрьме не гаснут никогда, смотри!..

В тюрьме ни девок нет ни тишины

Зато какие здесь большие сны!

Тюрьма как мамка, матка горяча

Тюрьма родит. Натужная, кряхчаг

И изрыгает мокрый, мертвый плод

Тюрьма над нами сладостью поет!

«Ву-у-у-у! Сву-у-у-у! У-ааа!

Ты мой пацан, ты мой, а я мертва

На суд-допрос, на бледный Страшный суд

Тебя пацан. Вставай пацан, зов-уут!»

(«Саратовский централ», 2003)

Может быть, в слиянии со стихией народного бунта, как у Александра Блока и Владимира Маяковского, у поэта Эдуарда Лимонова проявляется его высшая поэтическая энергетика? Это тот высший предел эмоционального не­благополучия, который может пережить поэт, обретая са­мый высший хлеб поэзии.

2004. Внуково

- * -

ЛЕОНИД ГУБАНОВ

Русская керамика

Есть где-то земля, и я не боюсь ее имени,

есть где-то тюльпаны с моей головой и фамилией...

Есть где-то земля, пропитанная одышкой.

Сестра киселя, а душа — голубеющей льдышкой.

Есть где-то земля, пропитанная слезами,

где избы горят, где черные мысли слезают

напиться воды, а им подают лишь печали,

есть где-то земля, пропитанная молчаньем.

Есть где-то земля, которую любят удары

и ржавые оспы, и грустные песни-удавы...

Есть где-то земля, пропахшая игом и потом,

всегда в синяках, царапинах и анекдотах.

На льняную юбку она нашивает обиды,

и только на юге ее украшенья разбиты.

Есть где-то земля, как швея, как голодная прачка,

день каждый ее — это камень во рту или взбучка.

Над нею смеются, когда поднимается качка.

Цари не целуют ее потемневшую ручку.

Есть где-то земля, как Цветаева ранняя, в мочках,

горят пастухи, и разводят костер кавалеры.

Есть где-то земля, как вино в замерзающих бочках —

стучится вино головою, оно заболело!

Есть где-то земля, что любые предательства сносит,