Я знал, что еще одиннадцать командиров с такой же тревогой вслушиваются в эфир.
Прошло шесть бесконечных минут. В семь тридцать пять в наушниках щелкнуло, и голос комбата прервал мучительное ожидание:
— Тюльпан, я Роза. Сто одиннадцать.
Это был приказ на атаку. По грудь я вылез из башни и повторил приказ.
Взревели двенадцать дизелей. Дымы выхлопов тридцатьчетверок у стены длинной конюшни. Дымы выхлопов иэсок у амбара. Даже самоходки, стоявшие посреди двора завели моторы. Десантники взобрались на корму машин. Я скомандовал открытым текстом:
— Вперед, уступом влево.
Ни один танк не тронулся с места. Я повторил команду, прибавив несколько крепких слов. Я представил себе, что думают по этому поводу комбат и даже командир бригады, которые, безусловно, слушают, что творится в эфире.
Машины с ревущими дизелями словно примерзли к земле.
Немцы открыли минометный огонь. Десантники спрыгнули с танков и прижались к стене конюшни. Я схватил ломик, выскочил из башни и подбежал к ближайшей тридцатьчетверке.
Люки закупорены наглухо. Дизель работал на малых оборотах, но шума было достаточно.
Я стал колотить ломиком по люку механика-водителя, сопровождая каждый удар отборным матом. Никакой реакции.
Между минными разрывами я перебегал от машины к машине. У меня уже болела кисть, в которой я держал бесполезный ломик.
Я залез в свой танк, присоединил колодку шнура танкошлема и включил рацию.
Комбат, забыв про код, честил меня теми же выражениями, которыми я сопровождал удары ломиком. Я переключил рацию и скомандовал:
— Делай, как я!
Мы выскочили из-за конюшни. В синих сумерках метрах в трехстах перед нами угадывалась немецкая траншея. Мы открыли огонь, не сомневаясь в том, что танки пойдут за мной. Я посмотрел в заднюю щель командирской башенки. Танки не пошли. Но мне уже некогда было заниматься ими.
Короткая остановка на траншее. Десантники успели дать две очереди из станкового пулемета. И снова вперед.
Я не увидел, а почувствовал опасность впереди справа и скомандовал в то же мгновение, когда у кромки заснеженной рощи заметил старый семидесятипятимиллиметровый артштурм.
— Пушку вправо! По артштурму! Бронебойным! Огонь!
Я успел заметить откат моей пушки. И тут же страшный удар сокрушил мое лицо. Неужели взорвался собственный снаряд? — подумал я.
Могло ли прийти в голову, что случилось невероятное, что два танка одновременно выстрелили друг в друга?
Кровь струилась с моего лица. Кровь, противно пахнувшая водкой, наполняла мой рот, и я глотал ее, чтобы не задохнуться.
Когда-то в училище мой тренер по боксу сломал мне нос. Было очень больно. Но можно ли то, что я испытывал сейчас, сравнить с той ничтожной болью? И ко всему еще отвратительный запах водки. Я еще успел подумать, что никогда в жизни после этого не смогу прикоснуться к спиртному.
Внизу на снарядных чемоданах неподвижно лежал окровавленный башнер. А перед ним, на своем сидении — лобовой стрелок. Я осторожно отвернулся, чтобы не видеть кровавого месива вместо его головы.
— Лейтенант, ноги оторвало… — простонал у меня в ногах стреляющий.
С трудом я откинул переднюю половину люка. Задняя была открыта. Я схватил стреляющего под руки и стал выбираться из башни. Стотонная масса снова саданула мое лицо.
Покидая машину, танкист не задумываясь отключает колодку шнура танкошлема. Я не сделал этого и был наказан невыносимой болью.
Опустив стреляющего на его сидение, чтобы отключить колодку, я увидел не только оторванные ноги. Из-под разодранной телогрейки волочились окровавленные кишки.
Схватив под руки стреляющего, я стал протискиваться в люк. Автоматная очередь хлестнула по откинутой крышке, по стреляющему, по моим рукам. Не знаю, был ли еще жив мой стреляющий, когда он упал в танк, а я — на корму, на убитого десантника. Автоматы били метрах в сорока впереди танка. Не думая о боли, я быстро соскочил на землю и повалился в окровавленный снег рядом с трупами двух мотострелков и опрокинутым станковым пулеметом. В тот же миг надо мной просвистела автоматная очередь из траншеи, которую мы перемахнули. В тот же миг вокруг танка стали рваться мины из ротного миномета.
Я хотел подползти вплотную к танку. Но та же сатанинская боль снова обрушилась на мое лицо.
Я чуть не заплакал от досады. Подлая колодка шнура танкошлема попала в станок разбитого пулемета, который провернулся при взрыве.
Из трех пулевых отверстий на правом рукаве гимнастерки и четырех — на левом сочилась кровь. Руки не подчинялись мне. Мишень для минометчика, я оказался привязанным к пулемету.
Танкошлем не был застегнут. Только пуговица на ремешке ларингофона мешала мне избавиться от него.
Даже натягивая гусеницу или меняя бортовую передачу, я не прилагал таких нечеловеческих усилий, как сейчас, когда я пытался растегнуть эту проклятую пуговицу. Но мороз, сковавший пальцы, или перебитые предплечья сводили на нет все мои попытки.
И вдруг пуговица расстегнулась Я начал подползать к танку. С головы сполз танкошлем, привязанный к пулемету. Кровь снова стала заливать глаза.
Я почувствовал удар по ногам и нестерпимую боль в правом колене. Ну все, подумал я, оторвало ноги. С трудом я повернул голову и увидел, что ноги волочатся за мной. Не отсекло. Только перебило.
Было уже совсем светло. На опушке рощи горел артштурм. Если бы я знал до того, как выскочил из танка! Не было бы ранения рук и ног, и я бы отсиделся в несгоревшей машине. Но я привык к тому, что за первым снарядом последует второй. Я струсил.
Сейчас, беспомощный, беззащитный, я лежал между трупами десантников у левой гусеницы танка. Из траншеи отчетливо доносилась немецкая речь. Я представил себе, что ждет меня, когда я попаду в немецкие руки.
Явно еврейская внешность (мог ли я знать, что лицо мое расквашено и у меня уже нет вообще никакой внешности). На груди ордена и гвардейский значок. В кармане гимнастерки партийный билет. Надо кончать жизнь самоубийством. Это самое разумное решение.
Я попытался слегка повернуться на бок, чтобы просунуть правую руку под живот и достать из растегнутой кабуры «парабеллум».
Не знаю, сколько длилась эта мука. Минуты? Часы?
Ленивые снежинки нехотя опускались на землю. Потом припустил густой снег. Потом прекратился.
Наконец я вытащил «парабеллум».
Я взял его летом у высокого, тощего оберлейтенанта. Мой танк подбили пред самой траншеей. Башнер и я свалились чуть ли не на головы ошалевших от неожиданности немцев. Башнер швырнул гранату, сгоряча забыв вытащить чеку.
К счастью, забыв. Граната пролетела не больше пяти метров. Если бы она взорвалась, мы погибли бы вместе с немцами. Граната угодила в голову оберлейтенанта, и, пока он приходил в себя, я успел схватить его за горло. «Парабеллум» я заметил, когда он выпал из руки бездыханного оберлейтенанта на носок моего сапога. С тех пор я не расставался с этим пистолетом.
В патроннике постоянно был девятый патрон. Надо было только перевести предохранитель с «зихер» на «фоер». Но как его переведешь, когда пальцы окоченели от холода, когда пистолет весит несколько тонн?
Время провалилось в бездну. Вселенная состояла из невыносимой боли в голове и лице, заглушающей все остальные боли. Только при неосторожном движении, когда хрустели обломки костей в перебитых руках и ногах, боль из места хруста простреливала все естество, и сила боли становилась почти такой, как в разваливавшейся голове.
Большой палец правой руки примерз к рычажку предохранителя. Для того, чтобы раздавить кадык на тощей шее оберлейтенанта, мне не надо было прилагать таких усилий. Я даже забыл, для чего мне нужно перевести рычажок. Наконец предохранитель щелкнул. В патроннике девятый патрон.
Я вспомнил. Я отчетливо слышал немецкую речь. В воздухе висело едва различимое урчание дизеля. А может быть, мне только показалось? Надо нажать спусковой крючок, чтобы немцы не взяли меня живым.
Я пытался просунуть дуло в рот. Но рот не открывался. Только боль в лице стала еще нестерпимее. Я слегка повернулся на левый бок и просунул «парабеллум» под грудь. Боже, как мне хотелось спать!
Я вспомнил госпиталь, тот, в котором я лежал после второго ранения. Койка, покрытая свежей белой простыней. Белая наволочка на мягкой подушке. Белая простыня под шерстяным одеялом. Так тепло. И можно спать сколько угодно. И никаких команд. Так тепло под шерстяным одеялом…
Самоубийство не было предотвращено. Это свобода выбора. Он не потерял сознания, хотя уверен в этом. Он разумно сломанной рукой подавал команду подъехавшему танку. Элементарных знаний механики достаточно для того, чтобы понять невероятность сделанного им. Можно ли переломанной рукой поднять тяжелый пистолет? Но он сделал это. Он перевел рычажок предохранителя, что намного труднее, чем нажать спусковой крючок. Были устранены все препятствия на пути к самоубийству.
Имело ли значение, что он моложе, чем в предыдущих жизнях, то, что у него не было ни жены, ни детей?
Нет. Ему девятнадцать лет. Даже ближе к двадцати. После всего пережитого на войне он вполне зрелый мужчина.
Это свобода выбора.
А жена и сын у него еще будут. И главное — он вернется на землю, которая обещана его предкам — Аврааму, Ицхаку и Яакову. Он выбрал нужный отрезок на дуге колебаний между Добром и Злом. На обещанной земле у его народа больше никогда не будет необходимости кончать жизнь самоубийством.
Ион как-то сказал мне: «Знаешь, с 21 января 45-го – дня, когда меня убили, моего главного дня рождения – у меня не было ни одного дня без боли». Он – человек, сделавший сам себя вопреки всему тому, малая толика чего многих ломала. Это так, но это лишь половина правды. Другая состоит в том, что он сделал и не успокоился на сделанном как на пьедестале самому себе, а продолжал делание, собирание себя пока только мог, до самого последнего своего времени. И в том, что это его собирание себя помогало и будет помогать собиранию себя другими. Свидетельством тому этот расс