Последние римляне — страница 28 из 72

– Ты так думаешь?

– Любовь для женщины самая могущественная вера, а ваш отец окружил ее такой любовью, что в его объятиях она позабыла о суевериях детских лет. Кто будет спрашивать женщину о ее воле?

Воевода опечалился. Мысли его перелетели в атриум Весты, и с напряжением он вспоминал лицо Фаусты Авзонии. «Была ли бы и она так же покорна, как его мать, любила бы и она Бога своего мужа?» – спрашивал он тоскливо.

Но от сурового лица жрицы веяло такой решительностью, что для него не оставалось никакой надежды.

– Не все женщины повинуются приказаниям мужа, – сказал он вполголоса.

Но Теодорих покачал своей седой головой:

– Все, господин, если только муж – настоящий муж.

– Разве ты никогда не видел жен, противившихся своим мужьям?

– Я видел много таких, но их мужья не были мужчинами.

– Ты говоришь, что мой отец…

– Ваш родитель, господин, – быстро прервал Теодорих, – делал всегда то, что хотел. Когда он говорил: «Так будет!» – то так и было. Когда ваш дед отказал ему в руке дочери, он только нахмурился и посмотрел на меня. Я сразу догадался, что значит этот взгляд. Мы выходим из дома этого языческого жреца, садимся на коней и мчимся несколько времени молча, как будто нас преследует смерть. Но вдруг ваш отец остановился, одним движением поводьев осадил коня на задние ноги и вздохнул, точно раненый тур. По моему телу пробежали мурашки. Пожалуй, подожжет крышу над упрямой головой этого почитателя солнца или месяца, подумал я. Он вздыхал, ворчал что-то, наконец, крикнул: «Мы вернемся еще сегодня!..»

– И вы вернулись? – спросил воевода, который слушал все с большим интересом.

– Я говорил вам, господин, что отец ваш не любил шутить. Мы вернулись ночью, вырвали птенца из его теплого гнездышка, а старая птица угрожала только хвостам наших лошадей.

– А моя мать?

– Бедняжка сперва плакала, рвалась домой, обыкновенно, как это делает женщина, но поцелуи вашего отца скоро осушили ее слезы, а когда она поняла вкус любви, то позабыла о солнце, месяце и всех иберийских звездах. Вы знаете, господин, что она полюбила нашего Доброго Пастыря с горячностью новообращенной.

Воевода встал с кресла и ходил по уборной неуверенным шагом человека, все внимание которого занято мыслями, только что нарождающимися в его голове. Временами он останавливался перед Теодорихом и смотрел на него пытливым взглядом, но ничего не спрашивал.

И он всегда исполнял то, что ему хотелось, и он слепо, не думая, бросался на всякую опасность. Но его врожденную горячность сдерживала миссия, с которой он был послан в Рим. Уполномоченному императора нельзя было унизить достоинство власти для своих собственных целей. Он обманул бы возложенное на него доверие, если бы любовь лишила его самообладания.

Но смелость можно соединить с осторожностью. Пределы государства так обширны, что в них даже и преступники теряются без всякого следа. В глухих лесах Галлии и Франконии, среди скал и приморских гор, еще до сих пор скрываются сторонники императора Максима, насмехаясь над могуществом императора Феодосия.

Воевода перебрал в уме свои имения, разбросанные в западных провинциях. На берегу Средиземного моря, по дороге к Ницеи, его отец устроил в горах укромное гнездышко, удаленное от шума города. Никто не заглядывал в это забытое законом, отдаленное место – ни страж сельской общины, ни декурион, ни даже таможенный надсмотрщик. Птичку, которую он посадил бы туда, не отыщет самый чуткий пес из своры гончих префекта Рима. Его же люди будут оберегать его сокровище от любопытства докучливых людей.

Соображения воеводы, сначала неясные и колеблющиеся, становились с каждой минутой все определеннее. Почему бы и ему не вырвать из завистливой руки судьбы свое счастье, как это сделал его отец? Его ли вина, что образ Фаусты Авзонии лишил его спокойствия? И что в том, если любовь к весталке в Риме считалась святотатственной? Для христианина не обязательны обычаи язычников.

– А отец учил мою мать правилам нашей веры? – спросил он Теодориха.

– Ваш отец поручил вашу мать попечениям пресвитера Севера, – ответил старый аллеман.

– Как скоро моя мать забыла заблуждения своего народа?

– Ваша мать слишком любила вашего отца, чтобы долго противиться голосу истины. Через месяц она сама пожелала облечься в белое платье оглашенной.

– Не много же усилий пришлось употребить священнику Северу.

– Любовь быстрее несет время на своих орлиных крыльях.

– Может быть, – прошептал воевода.

– В этом мой сокол убедится и сам, потому что молодость без любви все равно, что весна без соловья. В старые же лета…

Теодорих махнул рукой.

Воевода молчал.

Он все искал способ сблизиться с Фаустой Авзонией, но то враждебное положение, которое он занял по отношению к язычеству, преградило ему дорогу к ней. Всякий раз, как он стучался в двери атриума Весты, жрица или исполняла свою службу, или была в городе; с патрицианскими же домами, которые она посещала, он не имел никаких сношений. Римская аристократия не допускала его к себе.

Отрешенный от общества Фаусты Авзонии, он встречал ее временами на улице, но и тогда к ней было трудно пробиться сквозь ее многочисленную свиту, не говоря уже о том, что это противоречило и обычаю. Такая неприкосновенность весталки раздражала его нетерпение.

Когда он обдумывал, каким бы способом удалить преграды, отделяющие его от Фаусты Авзонии, ему на помощь пришел случай.

В Рим проездом из Константинополя в Виенну прибыл граф[10] Валенс, начальник телохранителей императора Феодосия, который занимал когда-то в древней столице его теперешнее место. Граф, по-видимому, не был таким ревностным слугой истинного Бога, как Фабриций, потому что разгульная римская молодежь устроила в его честь пир в доме трагической актрисы Эмилии, известной своим развратом в целом государстве. На этот пир, согласно желанию гостя, был приглашен и воевода Италии.

Несколькими неделями ранее Фабриций не воспользовался бы любезностью язычников, теперь же, томимый жаждой приблизиться к Фаусте Авзонии, радостно ухватился за представившийся случай. У веселой исполнительницы печальных произведений Софокла, Еврипида и Эсхила он, несомненно, встретит какого-нибудь родственника или знакомого весталки, – всем было известно, что у знаменитой актрисы собирается самая богатая молодежь Рима. Фабриций завяжет с ними знакомство и войдет с его помощью в патрицианские дома.

– Дай мне плащ, – сказал он. – За носилками пойдут десять легионеров.

Когда Теодорих ушел, Фабриций надел на шею золотую цепь с портретом Валентиниана и посмотрелся в полированное серебряное зеркало.

Назначенный час прошел уже давно, но воевода нарочно медлил – до такой степени ему было противно общение с язычниками.

По Широкой улице в гору, к Марсовому полю, шла блестящая процессия. Впереди бежали два подростка в желтых туниках, разгоняя ротозеев длинными камышовыми палками, и постоянно выкрикивали:

– Место воеводе Италии!

За скороходами шли в три ряда пятнадцать невольников, рыжеволосых гигантов из лесов Галлии, в плащах из леопардовой шкуры. Носилки из цитрового дерева несли восемь черных нубийцев с большими золотыми кольцами в ушах. Потом шли опять пятнадцать невольников, а в самом конце блестели доспехи легионеров.

Теплый осенний вечер вызвал бедный люд на улицу. На пороге лавок и мастерских сидели купцы и ремесленники и радовали свои усталые глаза видом детей, которые играли на тротуаре. Отцы беседовали вполголоса; матери смотрели на шалости своих детей; молодежь скакала с резвостью жеребят, выпущенных на луг.

Гистрионка Эмилия жила в собственном доме, возле театра Помпеи. Воевода никогда не восхищался знаменитой актрисой на сцене, потому что его ненависть ко всему, что напоминало старый Рим, заставляла его пренебрегать театром, амфитеатром и гипподромом столицы, но об Эмилии он много слышал. О ней часто говорили и в Виенне, восхищались ее красотой и талантом или негодовали на нее за то гибельное влияние, которое она оказывала на богатую римскую молодежь. Священники называли ее публичной блудницей и добивались от императора, чтобы он наказал изгнанием распутную актрису.

Фабриций без любопытства приближался к дому Эмилии. Для него жилище актрисы было вертепом греха, а она сама воплощением преступления.

Этот вертеп греха, по крайней мере снаружи, не производил впечатления грязной норы, оскверненной оргиями. Носилки остановились перед портиком, колонны которого искусная рука украсила миртовыми гирляндами. В дверях, открытых настежь, стоял гигант германец в блестящей тунике жемчужного цвета и держал в руках длинную камышовую трость с золотым набалдашником.

– Воевода Италии! – крикнул один из скороходов, подбегая к привратнику.

Германец обернулся и громко повторил:

– Воевода Италии!

В ту же минуту из передней выбежали два негритенка и помогли воеводе выйти из носилок.

На пороге приемной залы появился грек и показал ему дорогу дальше; по коридору его проводил сирийон; каждую новую занавеску приподнимал невольник новой народности. На всех невольниках были светлые туники, на головах венки, на лицах виднелись здоровье и довольная, веселая улыбка.

Актриса Эмилия, по-видимому, была доброй госпожой, если распространяла вокруг себя веселье.

Когда воевода вошел в столовую, то глаза его залила волна такого сильного света, что в первую минуту он не мог различить ни людей, ни предметов. На него отовсюду лились красные, фиолетовые, желтые и зеленые лучи, изливающиеся из алебастровых ламп, заслоненных прозрачными тканями. Воздух был пропитан сильным благоуханием нарда.

Воевода поднес руку к глазам и пытливым взглядом окинул вертеп «публичной развратительницы».

Его удивил необыкновенный вид этого вертепа. Большая полукруглая зала имела вид грота. Ее стены состояли из скал, увешанных индийскими кустарниками, на которых красовались пурпурные раковины. Посредине бил фонтан, выбрасывающий струю воды, которая в виде пыли падала в бассейн из коринфской меди. И струя фонтана и водная пыль отливали всеми цветами радуги.