Мы добрались уже до первого перекрестка Врачара. Баконя взглянул направо, на широкое Топчидерское шоссе, окаймленное красивыми домами и садами, на лесистые холмики.
— Да, в самом деле красиво! Прекрасный город, чудесный! По правде говоря, с утра, как вышел из дому, все сам с собою спорю; то говорю: «Загреб красивей», то «Белград красивей»! Мостовая у вас, упаси бог, какая скверная, да и домишки, подворотни, дворы встречаются, прости господи, немногим лучше, чем в Зврлеве! Но зато какие дворцы, какие виды — одно очарование! Кабы все эти красивые здания выстроить в ряд, то, полагаю, сразу стало бы видно, что Белград красивей Загреба!
— Мудрые слова! Позже, когда все увидишь, поговорим и об этом. Сейчас смотри по сторонам и попутно спрашивай, а тем временем и поговорим на свободе, как птицы! Гони, парень! Вот видишь, летим, как птицы! Развеселись, Баконя, несчастное дитя! Баконя, несчастное дитя!
— Иди к черту! — промолвил Баконя уже растроганно.
— Баконя, убей тебя гром! Баконя, на виселице кончишь! Да в кого ты уродился, Баконя, дьявол тебя побери! Словно в тебе течет кровь ста ркачей! Баконя, несчастное дитя! Убей тебя гром!
— Клянусь богом, точно, точно! — сказал он, давясь от смеха. А это «точно» означало, что я не только воспроизвожу слова отца, старосты Космача, но и произношу их так, как он.
— Отец жив ли?
Фра Брне стал серьезным.
— Тринадцать лет, как преставился, через два года после старухи!
— Бедный Космач! Бедная Хорчиха! — промолвил я. — А кто из стариков живет еще в Зврлеве?
— Никого, кроме дяди Шакала. Ему за девяносто перевалило!
— Ей-богу, Шакал жив? И здравицы произносит?
— Только когда выпьет! Здоров, как дуб!
— Вот бы еще разок поглядеть на него да послушать, как он провозглашает: «За здоровье милости вашей достославной, что всегда остается для нас достопамятной».
— Ну его к бесу! Что тебе пришло в голову! А похоже, очень похоже, но… Самое интересное то, что он знает, что его здравицы вошли в книгу, и страшно гордится!
— Коли мы уже начали, давай по порядку! Кто сейчас староста в Зврлеве?
— Брат мой Заморыш!
— Так и полагается! Яблоко от яблоньки недалеко падает! А кто твой наследник по духовному сану?
— Заморышев сын. Зовут Ивицей, а прозывают Корешком. Клянусь богом, парень ничего себе и учится неплохо!
— Так, так! Значит, все по-старому! А много ли из Культяпок, Ругателей, Обжор, Сопливых и прочих ростков святой лозы Ерковичей?
— Больше, чем нужно!
— А в монастыре кто из стариков жив?
— Никого, кроме Навозника. Через два года ему сто стукнет! Как тебе сказать, и жив вроде и не жив. Чуть видит, чуть слышит, чуть и двигается, ничего не знает, ничего не помнит, только всегда его голод мучает! О чем ни спросишь, отвечает: «Есть хочу!» Порой среди ночи начинает кричать: «Дайте есть!»
— Это ему передалось то, что всегда являлось самым существенным в святой обители! Вокруг грешного повара Навозника, который сам был удивительно слабым едоком, десятками лет стояла такая атмосфера ненасытности, что в конце концов и он заразился обжорством! А ты, Баконя, много переменил приходов?
— Немало, был всюду, где и покойный дядя, и вот наконец я на его месте, настоятелем!
— Все по-прежнему, как в старые времена и как лучше быть не может! Но, дорогой друг, еще один вопрос: что с Цветой?
Баконя покраснел, молитвенно воздел руки и покачал головой:
— В эту твою пачкотню, которая называется «Баконя фра Брне», ты вставил какую-то Цвету! Как тебе, милый, не стыдно! Довольно там и всякой другой писанины! Помню, мы не раз об этом толковали и пришли к выводу, что ты хватил через край, впрочем… Погляди, до чего красиво!
Мы миновали Врачар, вдали показалась Авала, справа волнистые холмы и Сава. Приказав извозчику остановиться, обводя рукой окрестности, я сказал земляку:
— Видишь, Брне, такова почти вся Сербия, только не всюду подобное обилие воды. Но земли уйма, и леса много, и пастбищ пропасть, и скал, и гор!
— Ну и красота! Ну и красота! — повторял он растроганно.
— И все это наша страна, милый, наша кровь, наш род, наш язык, красивый и сладостный.
Слезы выступили у него на глазах. Он тряхнул головой и сказал:
— Да, что правда, то правда! Как услышу, что весь народ, и простой люд, и господа, от короля до солдата, от министра до ремесленника, все, все, все говорят по-хорватски, душа радуется! Вот так-то!
— Гони на Топчидерское шоссе, — крикнул я извозчику, — потом через Батал-Джамию на Дунай и в крепость{41}, а оттуда обратно в город.
Баконя тщетно заводил речь о том, чем полна была его голова, — о недавних страшных событиях в Белграде{42}, которые особенно живо рисовались его воображению здесь, на улицах, где он видел людей, которые, возможно, принимали в них участие, но я неуклонно возвращался к тем временам и событиям, когда сидящий рядом со мной человек был бойким Баконицей, а потом пригожим молодым францисканцем, и упорно отклонял все наслоения позднейшего времени.
— Значит, ты и есть тот самый проказник Баконя, который наводил трепет на Зврлево и которому отец и дядья предсказывали виселицу? — начал я.
— Ага, — протянул он нехотя.
— Который обессмертил себя, отыскав дядиного Буланого, и который сделался любимцем славного Сердара и источником отчаяния вра Брне?
— Ага!
— Который, будучи новопоставленным приходским священником, кружил головы женщинам, вследствие чего у многих из них трещали ребра; который бросал камни дальше которских молодцов и которого прозвали «Сербом»!
— Да, да, да! Если мы, земляк, будем так продолжать, то я до самой ночи ничего не узнаю!
— Узнаешь, узнаешь! Дай мне еще немножко себя потешить.
И я себя потешил! Воскресли Квашня, Бурак, Кузнечный Мех, Лейка, Вертихвост, Тетка, Певалица, Корешок, Пышка, Жбан, Треска, Белобрысый и все прочие; воскресли их умные и глупые речи, их дела — и духовные, и мирские, и дьявольские! Наконец, когда мы были уже близ Дуная, я поведал ему под нахмурившимся небом о том, о чем знал сам, объясняя событие классическим сопоставлением с нарывом, знаете уж: нарыв вздувается, созревает и т. д.
— Чудно́й народ! Чудно́й народ! — прервал он меня и умолк.
— Да нет, Брне! Всюду одно и то же. Мы не можем время от времени обходиться без кровопролития и волнений! Скажешь, у вас этого нет? Есть, хоть и в меньшей степени. Вот вы срываете венгерские знамена, стреляете по итальянцам, свистите вслед имперскому наместнику{43} и не так уж редко кого-нибудь да ухлопаете!
— Да, знаю, но не в такой степени!
— Конечно, более сдержанно, умеренно, потому что у вас не та мера!
Тем временем мы подъехали к крепости. Вот тут, увидав обе реки, а также Земун, Срем и Банат, мой земляк поразился. И все повторял:
— Э, подобное не часто увидишь!
— Об этом твердят и те, кто многое на свете перевидал. Недаром говорят: «Белград — малый Цариград. Белград — ключ от Востока!» Ты побродил малость по свету и, хоть в наших краях впервые, все-таки, как говорится, людей повидал! Мир — это школа, мой Брне, большая школа! Посему старайся, покуда молод, вырваться еще куда-нибудь из нашей тесноты!
— Э, я дал себе слово!
— Это больше, чем книги, и твои духовные глаза будут видеть дальше!.. Почему обычно говорят «духовное око», а не «духовные очи»? Неужто все мы кривы внутри?
— Ну тебя с твоими мудрствованиями! Вечно ты так, никогда не разберешь, когда шутишь, а когда говоришь всерьез!
Начал накрапывать дождь, и мы поспешили обратно. Время близилось к полдню. Людские толпы разбегались от дождя. Только теперь мы унеслись мыслями из родных краев. Больше всего Брне интересовался одеждой наших влахов, крестьян из Шумадии, Старой Сербии, Срема. Я рассказывал ему об особенностях различных наших краев, а он радовался, находя что-нибудь общее с приходами святого Франциска. Извозчик спросил, где ему остановиться; я спросил об этом своего земляка.
— А в самом деле, ведь я тебе не сказал, что поселился в «России»! — сказал он.
— Гони к «России»! — крикнул я. — Кто же тебя направил в эту гостиницу?
— Сам дьявол! Как ты уже слышал, я выехал из Топуска вчера утром и сюда прибыл к вечеру. В вагонах — битком. На вокзале мгновенно расхватали извозчиков. Не знаю, куда податься, что делать; пристал ко мне какой-то молодец, говорит, что за динар найдет мне ночлег и отнесет баул. Согласился я. Шли мы, поднимались, спускались, сворачивали, наверное, не менее часа, и я все поглядываю в страхе, как бы мой мазурик не шмыгнул за угол в темноту! Наконец приводит он меня к большому четырехэтажному зданию и говорит: «Вот это и есть отель «Россия»! Ежели не найдется койки, поищем где-нибудь в другом месте!» В вестибюле народ, в коридорах давка — никого не найдешь, никого не дозовешься; наконец откликнулась какая-то женщина: «Есть, говорит, еще только одна койка. Пять динаров! Платить сразу!» Парень прошептал: «Берите, господин, другую и за дукат не найдете!» Почем я знаю? Заплатил! Понес он впереди меня вещи в номер. Номерок небольшой, а в нем ни больше, ни меньше, как пять коек! На четырех — вещи, на пятую, в углу, положил он мой баул. Протягиваю парню динар, а он качает головой. «Это динар, господин, а мы договорились за два, да и на чай следовало бы прибавить!» Тут мы заспорили, и кончилось дело тем, что я еще немного ему добавил! Ну, так вот, взбешенный, схожу вниз…
Экипаж остановился. Отпустив извозчика, мы с Брне с трудом протиснулись в битком набитую кафану «Россия». Там свободных мест не оказалось, но столовая была еще свободна. Мы вошли.
— Ты здесь ужинал? — спросил я.
— Да, здесь, но входил через другую дверь. Все равно. Итак, значит, закусил малость, выпил три графинчика красного вина и отправился на покой. И что же я вижу наверху, в номере? За столом сидят, пьют и мирно беседуют пятеро мужчин; собственно, трое мужчин, купцы, что ли, и два попа, молодые, огромные, косматые, словно сейчас из лесу выбежали! И с ними — подумай только! — с ними четыре девки! Спрашивают: чего мне надо? Услыхав, что я здесь снял койку, пригласили в свою компанию, а когда я отказался, стали насмешничать. Я поскорее разделся, лег, укрылся с головой, а они все не унимаются. Одна из этих несчастных говорит: «Уверяю вас, что это шокацкий поп, ведь я сама шокица!» Потом что-то зашептала, и они разом загорланили: «Ора про нобис!» И так повторяли без конца, но я уснул…