андритом Симонова монастыря. «Беседы Иоанна Златоуста» в переводе инока Силуана получили широкое распространение не только в России, но и у южных славян[508].
Сам процесс работы с текстами протекал весьма своеобразно: так как Максим не знал русского языка, он переводил греческий текст на латынь, а его помощники уже с латинского переводили на русский. Герасимов в письме в Псков дьяку М. Мунехину сообщает: «Ныне господин Максим Грек переводит Псалтырь с греческого Толковую великому князю, а мы с Власом у него сидим переменяясь: он сказывает по-латыни, а мы сказываем по-русски писарям, а в ней 24 толковника»[509]. Максим не скрывал, что при таком способе перевода в текст могут вкрасться ошибки. Работа над Толковой Псалтырью заняла почти полтора года.
Представляя свой труд великому князю, Святогорец просил своим сотрудникам достойного вознаграждения, а ему с афонскими собратьями дозволения вернуться на родину: «Избавь нас от печали долгой разлуки, возврати безбедно честному монастырю Ватопедскому, давно уже нас ждущему..» – обращался он к государю[510]. Василий III «с радостию принял эту книгу и почтил трудившихся не только похвалами, но и сугубою мздою». Однако на Афон вернулись иноки Неофит и Лаврентий, а Максиму было поручено перевести толкования Иоанна Златоуста на Евангелия от Матфея и Иоанна, другие догматические сочинения, на него также возложили исправление богослужебных церковных книг.
Научившись понимать русскую речь, осознав, что Москва для него оказалась не кратковременным пристанищем, а домом и местом работы на долгие годы, Максим стал пристальнее всматриваться в происходящее вокруг. Наблюдения его пытливого и восприимчивого ума, разъяснения Вассиана Патрикеева и митрополита Варлаама помогли глубоко прочувствовать русскую жизнь, он «узнал наше доброе и лихое» и принимал близко к сердцу беды и радости. Круг общения расширялся. Максимова келья в кремлевском Чудовом монастыре превратилась в своеобразный клуб московских интеллектуалов, среди которых были игумен Троицкой обители Артемий, живописец Дионисий, молодые придворные Михаил Шуйский, Андрей Хованский, Василий Тучков. Посетители кельи в Чудовом беседовали о «цареградских обычаях», «спирались меж себя о книжном»[511]. И не только о книжном, но и о перипетиях московской политики.
Собеседники Святогорца вряд ли сдерживали свои чувства, а особо отличатся опальный боярин Иван Никитич Берсень-Беклемишев, который рисовал поведение московских властей самыми мрачными красками: по его мнению, великий князь, в отличие от своего отца, который любил, чтобы ему свободно говорили правду, ни с кем не советуется и сердится, когда ему противоречат; митрополит в отличие от прежних «не печалуется ни о ком, и слова поучительного от него не услышишь». Преболе всех Берсень невзлюбил Софью Палеолог: «Как пришла сюда мать великого князя Софья с вашими греками, так и пошли у нас нестроения великие».
Максим постарался заступиться за византийскую принцессу, но неожиданно для себя самого заслужил упреки от бранчливого боярина: «Да вот и тебя, господин Максим, взяли мы со Святой Горы, а какую пользу от тебя получили?» Максим, похоже, растерялся от подобного выпада: «Я – сиротина, какой же от меня и пользе быть?» – «Нет, ты человек разумный и мог бы нам пользу принести, и пригоже нам было тебя спрашивать, как государю землю свою устроить, как людей награждать и как митрополиту вести себя», – настаивал Иван Никитич. «У вас есть книги и правила, можете и сами устроиться». Хозяин кельи явно уходил от ответа[512].
Максим не стремился вступать в бессмысленную дискуссию с возбужденным оппозиционером, хотя ясно видел, что «самим устроиться» московитам не удается. Здесь он застал те же пороки, что и в ренессансной Италии, только проистекали они из причин противоположного свойства. Если гордость ума в Италии происходила из пресыщения науками, то на Руси из невежества и нерадения к наукам. Если в Италии царило всеобщее охлаждение к христианской добродетели, религиозный индифферентизм превратился в модное увлечение, то в России под покровом горячего и искреннего религиозного чувства Максим обнаружил слепое следование внешней стороне христианского учения, без глубокого осознания его смысла и даже без малейшего стремления к осознанию. Если в Италии язычество возрождалось и оттесняло на второй план христианство, то в России язычество тесно переплелось с православием и мирно с ним сосуществовалоуже пять веков. Само духовенство, призванное наставлять паству на путь христианского спасения, было подвержено невежеству, суевериям, сребролюбию и плотским грехам.
Святогорец по-прежнему прилежно исполнял обязанности переводчика и толкователя, но вместе с тем он все явственнее ощущал, что пепел Савонаролы «стучит в его сердце», призывая к обличению зла, исправлению заблуждений, прославлению добродетели. И он взялся за перо. Более 350 произведений создал в России Максим Грек, в которых затронул самые болезненные вопросы русской жизни от глобальных до самых, на первый взгляд, малозначительных: от устройства верховной власти до опровержения суеверия, гласившего, что из-за погребения утопленника или убитого случается великая стужа[513].
Он обличал еретическое кривоверие и волховство, планы соединения православия с латинством, увлечение внешней стороной благочестия и лицемерное прилежание, лихоимство, чревоугодие и пьянство, подкупы и взятки, моду на астрологические предсказания, ростовщичество. Максим растолковывал места из Священного Писания, произведений Св. Отцов, разъяснял значение обрядов, молитв и икон, рассказывал о многовековом опыте византийской церкви. Он высказывал свое мнение о совершенном иноческом житии и об устроении церковной жизни в целом, размышлял о христианских добродетелях и путях их достижения, наставлял своих учеников и корреспондентов.
О том, что служило Максиму поводом для публицистического выступления и об особенностях его творческого мышления, можно судить по его «Слову о том, какое исповедание надлежало бы епископу Тверскому принести Создателю, после того как сгорел соборный храм и весь двор его со всем имуществом, также самый город Тверь, где сгорело множество иных храмов, обывательских домов и людей, казнимых гневом Божиим, что было 22 июля 1537 года, и какой боголепный ответ последовал бы ему от Господа, чему следует внимать со страхом и нелицемерною верою». Дело в том, что по велению епископа Акакия в Твери был выстроен новый прекрасный соборный храм, который, однако, вскоре сгорел, что, по мнению Максима, служило знаком того, что Господь с гневом отверг это приношение, составленное «от неправедных и богомерзких лихоимств и от приобретений, получаемых посредством похищения чужих имений». От лица самого Господа Максим напоминает тверичам о страшной судьбе своей родины, о погибели «великолепного и сильнейшего Греческого царства».
В «Слове..» Максима как бы сам Господь Бог наставляет тверичей: «Вспомните, какое благолепное пение, с каким благозвучным звоном колоколов и с какими благовонными курениями, обильно совершалось Мне там каждый день; сколько совершалось всенощных пений во дни церковных праздников и торжественных дней; какие воздвигались там Мне прекрасные, высокие и чудные храмы, и в них сколько хранилось апостольских и мученических мощей, точащих обильные источники исцелений; какие хранились там сокровища высочайшей мудрости и всякого разума. И все это никакой не принесло им пользы, так как вдовицу и сира умориша и пришельца убиша..»[514]
Максим убежден и пытается убедить своих читателей в том, что Спаситель готов принять приношение только в том случае, «если оно будет запечатлено Моею заповедью, то есть, если отнятое разбойнически и немилосердно, вы возвратите обиженному; если очистите свою душу теплыми слезами с воздыханием из глубины сердца, чистосердечным исповеданием своих скверных дел и милостынями нищим; если, оставив пьянство и всякие скверные дела, возлюбите целомудренную жизнь»[515]. Очевидно, что для Грека гибель в огне тверского храма только повод для того, чтобы размыслить о самой сути христианского воздаяния, о пороках, присущих не только тверичам, или пастве русской церкви, но и всем православным христианам.
Правда, не желая того, вдохновенный публицист задел, в первую очередь, владыку Акакия, с которым у него сложились вполне добросердечные отношения. Поэтому после того, как храм был восстановлен, Максим посчитал необходимым выступить с «Похвальным словом по поводу восстановления и обновления епископом Тверским Акакием церковного здания после бывшего пожара».
Слуга и раб
Публицистическая активность Святогорца вызвала горячий отклик в русском образованном обществе. Как установили исследователи, еще при жизни Максима под непосредственным наблюдением автора стали создаваться собрания его сочинений. Выявлено 25 списков этих рукописных сборников, датируемых XVI веком[516]. Понятно, что многих читателей задевали за живое эти необычные для Руси темпераментные обличения, тем более – исходящие от иноземца. Под подозрением оказывалась фигура сочинителя и вся его деликатная деятельность по переводу и исправлению догматических и богослужебных книг. Но судьба московского Савонаролы, возможно, сложилась бы более удачно, если бы он не прибавлял к своим нравоучительным проповедям памфлеты против политических противников нестяжателей и назидания власть предержащим.
Афонец не был ни приверженцем исихазма, ни горячим противником монастырской собственности. Тем не менее этот прямодушный праведник и искушенный богослов быстро разобрался в расстановке сил, сложившейся в Москве, в сути волновавших москвичей вопросов и решительно встал на сторону нестяжателей. Первой совместной работой Максима и Вассиана Патрикеева была новая редакция Номоканона или Сводной Кормчей книги – свода церковных и гражданских законоположений Византийской империи. На основе сербской Кормчей XIV века Вассиан создал авторское сочинение в ви