– Возвращайтесь. Если будут склонны к перемирию, привезите мне переписанные условия его. Нужно там вставить что-нибудь такое, чтобы всё разбилось. Вы меня понимаете?
Едва за старостой закрылись двери, когда Чарторыйские стали потихоньку друг с другом совещаться. Стольник, оставленный в стороне, рассматривал атлас, который лежал расскрытый в углу.
– Я боюсь, что меня плохо поняли. Я привёл полковника, чтобы показать ему нашу анархию, а покажу согласие, и сам себе солгу.
– Не горячись так, – вставил воевода, – перемирие не подписано. Легко его сделать невозможным.
– Но, пожалуй, они хотят мира a tout prix! – воскликнул канцлер. – Когда даже князя Иеронима, будущего своего маршалка, хотят мне пожертвовать.
– Его ещё не зарезали, – рассмеялся воевода, – мы подождём.
– Я боюсь приятелей ещё больше, чем врагов, – произнёс канцлер, – они готовы служить мне таким примирением, который мой план полностью разрушит.
И князь так беспокойно ходил по комнате, пил воду, задумывался, вздрагивал, смотрел на часы, что брату было его жаль.
– Вместо того, чтобы так беспокоиться, прошу тебя, – сказал он, – отправь лучше кого-нибудь к ним с запиской, чтобы никоим образом к перемирию не приближались, пусть ползают, пусть хотя бы нас скомпромитируют, но пусть нас не связывают.
Князья начали друг друга успокаивать, и дошли до того, что всё-таки ничего плохого произойти не может.
Радзивилловская партия со своей порывистостью, спесью, демонстрацией силы и популярности считалась на родине гораздо менее ловкой и в политике неспособной конкурировать с партией Фамилии. Все они были в общем мнении люди отсталые, прошлого века, и предсказывали им поражение.
При всём этом в переговорах о мире неизвестно, кто был советчиком князя-воеводы, но он с этим справился и, хоть временно, смешал все планы противного лагеря.
Князю, обвиняемому в насилии, нападениях, в силе, демонстрируемой всем, кто не хотел ему быть послушным, советовали, чтобы на этот раз не показал себя послушным, податливым желаниям короля, готовым к уступкам.
Чарторыйские так мало этого ожидали, что сперва сами не знали, что делать. Мира не было в их уже готовой программе.
Хотели довести воеводу до того, чтобы возмутился, предпринял силу, и оправдать манифест, который вёл к конфедерации.
Если бы та состоялась, Чарторыйские имели бы в ней оружие против Радзивилла, равно как и короля.
Когда в назначенный день уполномоченные князя-канцлера прибыли к епископу, интерес к условиям был возбуждён до наивысшей степени. Любопытные проталкивались, чтобы послушать кондиции. Их чтение приветствовали молчанием. Требования были почти унизительными.
Чарторыйские требовали, чтобы Ковенский сеймик, который прошёл вполне спокойно, а выбрали на нём без возражений Бохуша и Лопацинского, был объявлен pro va-canti. Во-вторых, чтобы сеймик Слонимский, где выбрали князя подкомория Литовского Иеронима Радзивилла, явного и единственного кандитата по милости маршалка, против которого Чарторыйские никого не ставили, был также оглашён pro vacanti.
Этих двух пунктов, а особенно последнего, оказалось Чарторыйскому достаточно, чтобы сорвать переговоры; не предполагали, что pro honore domus воевода не заступится и не будет оспаривать Сломинский.
Между тем дело было предсказуемо и уполномоченные князя просили, чтобы могли это взять ad deliberandum. Один из них поехал сразу в кардиналию, обещая вскоре вернуть. Епископ Красинский, который слушал чтение в отчаянии, очень удивился, но в него вступила надежда.
Он боялся внезапного разрыва.
Он начал только делать выговоры посланникам канцлера, что выступали с такими чрезвычайно обременительными кондициями.
Кардиналия была не так уж далеко, он выскользнул и поехал сам умолять воеводу, чтобы был снисходительным и терпеливым, две добродетели, которые ему труднее всего было найти.
Князя он застал за завтраком, в отличном настроении, который смеялся и рассказывал небывалые истории.
Около него кучка советников рассуждала о ковенских и сломинских сеймиковых делах. Выглядело странным то, что именно те сеймики хотели считать несостоявшимися, на которых спокойно, без всякого сопротивления единогласно выбрали послов.
Епископ уверял воеводу, чтобы ради мира propter bonum pads, великодушно, давая пример гражданского героизма, он принял эти неудачные условия. Они спорили полусерьёзно, полушуткой, как если бы всё это было только какой-нибудь игрушкой. Наконец воевода приказал налить себе бокал вина, и залпом осушил его за здоровье посредника, объявляя, что полагается на него и вверяет ему свою честь, готов даже пожертвовать братом.
Красинский, не надеясь уже, что подует другой ветер, поспешил с этим к дому.
Тем временем уполномоченные канцлера поехали к нему и привезли известную инструкцию, не зная, как её сумеют выполнить.
Приехал епископ Красинский и, обращаясь к послам канцлера, заклинал их, чтобы со своей стороны проявили такое послушание, какого дал доказательства князь-воевода, который, несмотря на такие обременяющие его кондиции, в конце концов готов огласить оба сеймика несостоявшимися.
Выслушав это такое для них неожиданное завершение, уполномоченные сильно смешались, нужно было сообщить об этом князю-канцлеру, который должен был вынести окончательное решение, и т. д.
– Но я не вижу, чтобы тут было что решать, – воскликнул епископ. – Были даны условия и, несмотря на то, что они ограничивают противную сторону, их приняли. Стало быть, это дело закончено. Речь только о том, чтобы их переписать.
Послы упорно отзывали к канцлеру. Епископ, опасаясь, чтобы они от него не ушли, чтобы из-за этого не отсрочил развязку, предложил поехать сам.
Тогда всё, казалось, шло чрезвычайно удачно, хотя очень мрачные лица уполномоченных были плохим знаком. Красинский как молния влетел к князю-канцлеру с радостью на лице, объявляя ему благоприятную новость, что его кондиции были приняты.
Он ожидал если не благодарности и любезности, то по крайней мере удовлетворения. Он весьма изумился, когда князь-канцлер ответствовал:
– Я очень рад, что раз в жизни воевода проявил толику здравого смысла, но это не все мои кондиции.
В свою очередь удивлённый епископ побледнел.
– Больше нам не представили!
– Я не могу, не приняв меры, отказаться от того, что обеспечивает мне покой и надлежащее моему положению влияние на акт правосудия.
Говоря это, князь брезгливо потянулся за бумагой, недавно написанной его рукой.
– Послушайте меня, ксендз епископ, два эти условия могут считаться только вступлением. Волковыйский и Гродненский сеймики, где в посольство шли приятели нашего дома, были силой, саблями, страхом сорваны и рассеяны. Не могу это позволить и требую, чтобы мои послы удержались. Есть это условие sine qua non.
На лице посредника рисовалось сомнение.
– С позволения, ваша светлость, но со своей стороны какую уступку вы сделаете воеводе?
– Я? – ответил Чарторыйский. – Мне кажется, что я сделаю больше, не разглашая о нём, urbi et orbi, чем он есть, то есть насильником, убийцей наших свобод и людей. Что не вызываю его на мировой суд, как достойного изгнания.
Сказав это, канцлер так возбуждался, что епископ на это выступление ответить не мог.
– С моей стороны, – прибавил князь, – уступка огромна, когда я удовлетворён таким составом Трибунала, чтобы в нём было paritas голосов, половина моих, а половина его, что мне обеспечит правосудие. Примите эти условия, я готов уступить и молчать, чтобы королю, может, последних минут не отравить; если Радзивилл их оттолкнёт, мы занесём в акты манифест, в котором щадить его не будем.
Долгое время после этих слов епископ, который сразу потерял отвагу вести переговоры, заново начал заверять, убеждать, объяснять, желая склонить канцлера к тому, чтобы смягчился.
Всё было напрасно, и чем настойчивей держался епископ, тем яростней бросался Чарторыйский. Не было возможности ничего от него добиться.
Поскольку при всём этом разговоре Флеминга не было, Красинский, в некоторой степени на него рассчитывая, выскользнул, чтобы его искать.
Он нашёл его дома и занятым чтением писем, которые только что пришли из Варшавы. После долгих переговоров Красинского едва впустили, но Флеминг ему кисло объявил, что всё сдал на канцлера, и что ни в чего не вмешивается.
Епископ не дал себя этим оттолкнуть, давая доказательства настоящего самоотречения, и начал уговаривать Флеминга, чтобы посодействовал своим посредничеством переговорам, которые могли обеспечить мир, так всем необходимый.
Был это голос вопиющего в пустыне. Флеминг, который несколько раз своим неловким вмешательством выводил из себя канцлера, а теперь дал ему слово, что ни в чего вмешиваться не будет, отвечал на все аргументы:
– Не могу! Не могу!
Напрасно потеряв много времени, епископ прямо оттуда направился к воеводе, заранее приготовленный к тому, что после сделанных уступок найдёт там возмущение, гнев и упрёки только за то, что повёл к напрасному унижению.
По дороге он встретил Войнилловича, высланного, чтобы достать информацию. Тот, едва заслышав, к чему шло, крикнул и, опережая Красинского, полетел в кардиналию.
Уставший, обессиленный, охрипший тот прибыл за ним через несколько минут в залу, в которой князь-воевода теперь снова ел, но был там уже обед, который заканчивался, потому что подавали жаркое.
Шли слуги с тарелками, дожидаясь, когда смогут их разнести, потому что в эти минуты прибытие Войнилловича, который в двух словах объявил, с чем выступили Чарторыйские, вызвало такой шум, беспорядок, возбуждение во всех, что никто о еде не думал.
Князь, с ужасным проклятием ударив кулаком по столу, поклялся, что больше ни на волос не уступит. Приятели его угрожали, что на саблях противников разнесут.
Сметение, шум, крики доходили до безумия. Некоторые выскочили из-за стола, собирались в кучки, ещё с салфетками у подбородка, и огромные кулаки поднимались вверх. Возвышали голоса, чтобы ругаться и угрожать, весь красный князь пил, приказывал наливать, вздрагивал и говорил что-то невразумительное, зака