Последние саксонцы — страница 22 из 47

После приёма и попойки в кардиналии возмущение на канцлера и епископа Массальского ещё выросло, когда узнали, что тем временем произошло с противной стороны.

Пировали там рьяно и весело, когда Толочко, который был постоянно на коне или в экипаже, забежал к гетману Сапеге с известием, что Массальский в кафедральном соборе собирется читать и подписывать новый манифест.

– Плакать и манифестовать каждому разрешено! – воскликнул Бохуш, вице-маршалек. – Пусть у них от этого будет легче в печёнке!

Поскольку Толочко сам предложил поехать в кафедральный собор на разведку, дали ему благословение на дорогу большой рюмкой, которую и он должен был выпить, потому что князь-воевода никаких отговорок слышать не хотел.

Хотя кафедральный собор, закрытый с утра, теперь открыт был для всех, у дверей, однако, следили, чтобы не втиснулось слишком много приятелей Радзивилла, которые могли бы вызвать беспорядок или публичный протест. И Толочко, добравшись до дверей, должен был вести переговоры со стоявшей у них стражей, чтобы его впустили. Но так как он был один и несколькими тинфами поддержал своё право войти в костёл, дали ему пройти беспрепятственно.

Кафедральный собор в это необычное для богослужений время суток не слишком был переполнен, так что можно было подозревать, что часть публики находилась там по приказу епископа.

Только достойнейшие, те же, что вчера, не исключая полковника Пучкова, снова заняли свои места в хоре.

Епископ только в фиолетовой сутане и епитрахили, но с кружевными манжетами и кружевными богатыми вышивками сидел на своём троне. И так же, как вчера, он взял голос против притеснения и уже совершённого насилия, который поддержал также сам Нарбутт, а после него несколько иных stellae minores. Упоминали о iterum манифеста, который оказался готовым, и был тут же прочитан.

В этой всей деятельности одно наиболее отчётливо можно было почувствовать – это какая-то лихорадочная спешка, как если бы опасались, чтобы этот горячка, против которого они выступали, не напал на костёл и не разогнал протестующих.

В манифесте не обошли посредничество посланных королём арбитров – ксендза-епископа Каменецкого и каштеляна Полоцкого, выставляя Чарторыйских как склонных к уступкам, а воеводу как глухого ко всем уговорам и советам.


«Князь Радзивилл, – говорил далее манифест, – не только не хотел убрать своих придворных солдат, поставленных с оружием в судебную комнату, и пушки, привезённые к замку, но, ещё приумножив их число, задержал доступ шляхты с манифестами и декретами против депутатов и даже некоторых судъев. Также духовенство ob metum (из страха) профанирования diluvis sanguinis костёла, не считало безопасным совершить обычное богослужение и духовные депутаты на присягу accedere (согласиться) не решались».


Весь манифест одинаково ловко объяснял в пользу Чарторыйских то, что было их виной; как отрицал заслугу воеводы в предотвращении насилия и нарушения мира, а в выдуманных репрессиях его упрекал.

В конце он протестовал, но и тоном, и отвратительными словами не так уже поражал, как первый.

В нём чувствовалась непомерная боль от того, что партия, которая считала себя достаточно сильной, чтобы объявить войну радзивилловской силе, была побеждена, сломлена и Трибунал de facto был открыт.

Для его срыва нужно было отсутствие нескольких депутатов противного лагеря и нескольких духовных лиц, но полного отступления большинства и укрепления воеводы.

Между тем после открытия согласно обычаям и принесённым клятвам, было явно, что Трибунал существовал и должен был судить, как предыдущие, а легальность, по крайней мере касаетельно форм, была сохранена.

Толочко казалось, что видел на лицах, что чувствовал в голосе протестующих какое-то унижение и неприязнь. В той группе, которая окружала трон епископа, велись оживлённые разговоры, которые издалека могли показаться спорами и упрёками. Лица были пасмурные, а ксендз-епископ Массальский метался беспокойней, чем когда-либо, не обращая внимания ни на алтарь, ни на святость места.

Только один пассивный свидетель, полковник Пучков, зевал от скуки, тайком заслоняясь рукой, и любопытными, уставшими глазами глядел на почерневшие стены костёла, покрытые надгробиями.

После прочтения нового манифеста, который, как позже оказалось, равно с первым не был внесён в акты, епископ, великий гетман, канцлер, полковник все вместе с большой поспешностью вышли, сели в кареты и разъехались по квартирам.

Толочко, никем не замеченный, вышел, а так как гетман должен был ждать его в кардиналии, поехал к нему с рапортом. Он нашёл там то, чего ожидал: шумную пьянку и князя-воеводу во главе. Поздравляли его с триумфом, что тот с улыбкой принимал.

Когда показался Толочко, он повернулся к нему и ante omnia для того, чтобы освежить горло, велел принести ему одного из апостолов.

Апостолами назывались двенадцать рюмок такой мерки, что в каждой из них помещалось вдвойне больше вина, чем в предыдущей. К счастью, для не слишком крепкой головы Бунчачного пана, ему досталась одна из начальных, а воевода на продолжении не настаивал.

Ротмистр подтвердил, что сегодняшняя манифестация была более умеренной, чем её предшественницы, и что господа, протестующие против насилия, имели грустные лица, недружелюбные облики.

Затем пили за здоровье князя-подкомория, нового маршалка, Бохуша, депутатов, урядников и прочих.

Намечалась одна из тех ночных гулянок князя-воеводы, которые напоминали времена мечника. У Толочко не было желания принимать участия в этой разнузданности, с которой редко кто мог справиться, и выскользнул, не дожидаясь гетмана, который, удобно рассевшись, собирался дремать.

Служба звала его на Антокол, где уже надеялся найти панну Аньелу.

Толочко ещё не был так осведомлён в симпатиях и антипатиях гетмановой, чтобы всегда мог отгадать, что обрадует её, а что заставит грустить, и удивлялся, когда порой принесённый слух, который казался ему вкусным, она находила отвратительным.

Ловкая пани умела ему потом это объяснить, но таким образом, что обычно он её не разгадывал. Пан Бунчучный только прямо, по-шляхетски заключал, что двоюродные братья должны любить друг друга, и что гетман, а затем гетманова должны были радоваться Радзивилловскому наследству.

По дороге на Антокол он мог убедиться, что Радзивилловские, дворня, распущенная, как дедовский бичь, панским триумфом и вином была доведена до безумия. Он встретил десятка два молодых людей на конях, с пистолетами проезжающих по улицам и ищущих только слуг Флеминга и Чарторыйских, чтобы на них отомстить за манифест, позорящий князя.

Они даже впотёмках напали на Толочко, узнав которого, отпустили; тогда он их отругал и объявил, что донесёт об этом князю. По заколукам слышны были крики и выстрелы, Трибунал обещал быть беспокойным. Он решил сказать об этом гетману, чтобы не допустил разнузданности и насилия, которые бы и неприятеля напрасно раздражили, и Радзивилла, как отъявленного горячку, могли действительно сделать в глазах всех неисправимым и похожим на милостивого мечника.

Во дворце у гетмановой на Антоколе в этот вечер никого не было, кроме панны Аньелы и её подруги детских лет, воевододичевой, с которой жила как с сестрой.

Воеводичева, в то время на большом свете известная как Сульфида, была близкой родственницей Любомирских, а по характеру и темпераменту была очень близка к гетмановой. Только не имела красоты, но зато с великим мастерством умела краситься, наряжаться, делать себя привлекательной, потому что фигура, ручки и ножки у неё восхитительные.

Панна Аньела, которая должна была держаться вдалеке, потому что две подруги о чём-то шептались, скучала бы, может, но в это время могла спокойно читать французский роман, очень сентиментальный, который занимал её до наивысшей степени. Две подруги что-то взаимно поверяли друг другу и кажется, что Сильфида имела миссию посредника, дабы привлечь к гетмановой стольника.

Две женщины были так заняты беседой, которая уже продолжалась больше часа, что не услышали, как в салоне появился Толочко. Но он на это не гневался, потому что по дороге мог сначала поздороваться с панной Аньелой, поцеловать её ручку и напомнить, что он звонил на эту проповедь.

– Видите, пани, – шепнул он ей по дороге, – что мои предвидения осуществились.

Шелест и шёпот обратили внимание гетмановой и наконец она заметила Толочко. Он удивился плохому настроению, которое было заметно на её лице, а вызывало его отчасти равнодушие стольника, интриги воеводичевой Мстиславской, наконец и триумф Радзивилла, которого как раз Толочко приехал поздравить.

– Надеюсь, что я первый принёс сюда пани гетмановой новость, что мы одержали прекрасную победу.

Сапежина нетерпеливо прервала:

– Смилуйся, кто это – мы, мы? Но я ни для мужа, ни для себя из этого триумфа ничего не думаю возвращать.

– Как это? – воскликнул удивлённый ротмистр. – А на которой стороне мы стоим?

– Мы… – ответила княгиня, – а по крайней мере я, не хочу стоять ни на какой стороне. Чарторыйских нет желания любить, а князя Радзивилла, хоть это двоюродный брат его светлости князя, – не терплю.

– Что это значит? Ей-Богу, не понимаю! – воскликнул Толочко.

– Ну, тогда уже, пожалуй, никогда не поймёшь того, – воскликнула княгиня, – что князь с этой своей пьянкой, которая мне мужа до болезни замучает, стал мне невыносим. А грубиян и горячка, какого второго не найти.

Этим искренним порывом ротмистр был сильно сконфужен.

– Княгиня позволит, чтобы я об этом не знал, – смущённо оттозвался он. – Я по долгу слуги пана гетмана и моей пани, которую уважаю, приехал объявить, что Трибунал feliciter сформирован, но так прекрасно и счастливо…

– Вы всё знаете? – прервала его княгиня.

– Кажется, что, пожалуй, не многие похваляться чем-то большим, – сказал Толочко.

– Вы находите всё, что сделал князь, хорошим? – говорила весьма заинтригованная гетманова. – А что скажете вы на то и что скажут его неприятели, когда окажется, что князь велел принять к присяги таких депутатов, которых никто никогда не мечтал избирать?