Последние саксонцы — страница 23 из 47

– Иисус! Мария! – воскликнул Толочко. – Кто же это вам донёс? Кого это касается?

– А пан судья Александрович, – говорила гетманова, – а Романович, а Гутовский?

Толочко, который подробностей не узнал, молчал. Задело его и то, что княгиня была так отлично информирована, и что, похоже, не благоприятствует Радзивиллу.

Особенно он загрустил от того, что не знал о тех послах.

– Гм! – ответил он покорно. – Я, пожалуй, должен подать в отставку, когда так плохо информирован.

Княгиня, видя его скривлённое выражение лица и унижение, внезапно, как это часто случалось, от печали перешла к радости.

– Не расстраивайтесь, – сказала она, – потому что этими новостями я всё-таки обязана вам, – воскликнула она, – я перехватила письмецо, написанное к вам.

– Но я столкнулся с великой конфузией, – сказал Толочко, – я вижу, что ни к чему не пригодился. Я не знал об этих депутатах.

– Будут ими князю в глаза бросать, – вставила гетманова. – Я знаю, что он это ни во что не ставит, но те, что с ним держаться, хотят его видеть чистым, ну, и разумным… а он делает, что может, с утра до ночи, чтобы лишиться капельки разума, которой его мечник не лишил.

Толочко имел время подумать, а оттого, что никода княгине не противоречил, замолчал и теперь. Он не понял её, а какую-либо обиду князя считал мимолётной. Выслушав много язвительных слов в адрес Радзивилла, он взял голос и шутливо рассказал то, что знал об открытии Трибунала, о новом манифесте Чарторыйских, о повторной церемонии в костёле,

– Мы все будем стараться, – прибавил он, – не допустить князя к каким-либо выходкам, и он теперь их не хочет. Что воевода, то не мечник, что молодому мечнику было терпимо, не пристало важному воеводе. Только беда будет с молодым двором его светлости князя, который за манифест мести ищет.

Гетманова, видно, сообразила, что зашла слишком далеко, раскрываясь перед Толочко, и замолчала.

– Иди, пан, развлекай панну Аньелу, – шепнула она ему, желая от него избавиться, – потому что у нас есть ещё маленькая конференция с пани воеводиной.

Обрадованный ротмистр ушёл к стражниковне, которую нашёл в достаточно хорошем настроении. Одарила его ласковым взглядом, благодаря его за спасение от этого общества грубиянов, которое окружало мать.

У гетмановой она была в том свете, о котором вздыхала. Вчерашняя туфелька Буйвида не могла выйти из её памяти. Она краснела, думая о ней. И была, может, права, потому что была недовольна, что взяли мерку с её ножки, которая, хоть была красивой формы, не отличалась маленьким размером.

Толочко, хоть был влюблён, на сентиментальный разговор в том тоне, какой бы мог понравиться панне Аньеле, решиться было трудно; поэтому он ограничился разными подробностями, касающимися гетмановой, её вкусов и нрава, чтобы она могла заполучить её расположение, применяясь к ним.

Панна Аньела умела это оценить.

– Не имейте обо мне плохого мнения, – сказала она наконец, – что убегаю от родной матери и ищу иного общества. С пани матерью мне было бы лучше и милее всего, если бы она жила с людьми, каких я люблю.

– Я был бы вам весьма благодарен, – прервал Толочко, – если бы соизволили меня научить, чем можно вам понравиться.

– Мне? – отвечала стражниковна. – Я больше воспитывалась при тётке, чем в материнском доме. Я привыкла к людям и обычаям высшего света, а той фамильярности, развязности и грубости, какие моя мать сносит, потому что с ними освоилась, не терплю. Вчера я чуть не сгорела от стыда и гнева, когда староста Погорельский снял туфлю, чтобы из неё выпить за здоровье! Не знаю, какой это обычай, но, наверное, в Париже о нём не ведают. Я люблю людей мягких, вежливых, милых и имеющих благородные сантименты, а не сеймиковичей и юристов.

Девушка говорила смело – Толочко думал.

– Думаю, что у пани гетмановой, – сказал он, – вы будете в своей стихии. Я постараюсь о том, чтобы она задержала вас при себе. Нужно только развлечься и не показывать грустного лица, а она полюбит и не отпустит от себя.

– А, этот Буйвид! – отозвалась она спустя мгновение. – Из-за него одного я с радостью бы ушла, потому что он преследует меня своими ухаживаниями, а он имеет протекцию матери. Вся моя надежда на пани гетманову.

– И я гарантирую, что эта надежда не разочарует, – добавил Толочко, – а на Буйвида, который не сможет туда достать, мы найдём способ.

– О, очень вам буду благодарна, – вставила, оживляясь, стражниковна. – Я предпочла бы пойти в монастырь, чем выйти за человека, который никогда ни к кому не может испытывать чувств, потому что необразованный грубиян. Я тут у пани гетмановой дышу иным воздухом.

Это фамильярное признание было Толочко весьма по вкусу, но невольно ему пришла мысль и сомнение, был ли он также достаточно образован для девушки.

«Гм, – сказал он себе, – да будет воля Божья, это моя последняя любовь, или эта, или – никакая!»


конец первого тома


Сан-Ремо

1886

Том II

Опасения всех тех, кто знал воеводу, как бы удачное открытие Трибунала не вызвало у него излишней гордости, не были бесплодными. Он сам, может, сдерживался бы, по крайней мере, когда контролировал себя, но с тех былых мечниковских времён у него на службе осталось много людей, которых мощь пана опьяняла до безумия. Они не могли вынести той мысли, чтобы его волю что-то ограничивало… чтобы была необходимость в чём-то его сдерживать.

После счастливого основания Трибунала они считали себя панами в Вильне при воеводе. Они не могли сохранять спокойствие, искали случая для зацепок, вызывали крики и поединки. Им хватало малейшего повода, чтобы вызвать взрыв.

Князя предупреждали, чтобы запрещал уличные выходки, но воевода защищал их и объяснял.

– Они ведут себя спокойно, – сказал он, – мы следим за ними, а молодость имеет свои права. Крикнуть и стукнуть трудно запретить, лишь бы не перебрали меры.

Сразу в первый вечер на маленьких улочках, закоулках, в предместьях были зацепки, стреляли, нескольких порубили, но по тем временам это ещё не поражало, потому что дух в целом был неспокойным, и так все метались.

Хуже было то, что из-за дел в Трибунале съезд был значительным, разных людей, ссорящихся друг с другом, немерено. Те хотели заручиться поддержкой радзивилловских, чтобы с их помощью докучать неприятелям.

Их поили и принимали, подговаривая на разных лиц, которым приписывали неприязнь к князю-воеводе.

Сразу назавтра пятьдесят или шестьдесят придворных, военных, с милицией, гайдуков, выпив, связали себя словом, что врагам князя будут мстить за манифесты.

Навели справки о квартирах ненавистных людей, обдумали средства, чтобы им безнаказанно дать знать о себе. Было известно, что князь своих, виновных или невиновных, защищал до конца и ничего им сделать не давал. Упаси Боже, чтобы ему кто-нибудь показал на человека, который оставался на его службе, хотя эта служба была только формальностью.

Милиция Флеминга, Чарторыйских, Сосновского, литовского секретаря, Массальских должна была скрываться по углам, чтобы не подвергать себя зацепкам и побоям.

Некоторые дома были закрыты по целым дням, люди были бдительны, оружие держали заряженным. Чарторыйские всевозможными средствами пытались не допустить насилия и драк, во-первых, потому, что были гораздо слабее, во-вторых, что играли тут роль людей мира и порядка, уважающих закон и ненавидящих буянов. Их людям было запрещено показываться на улицах.

Но не все так умели вести себя, как они. Сосновский, литовский секретарь, некоторые офицеры Флеминга выдали гордостью пренебрежение к Радзивиллу.

Хотя Трибунал уже мог считаться завершённым, и это без кровопролития, без малейшей драки, сопротивление против него не переставало. Одним из самых непримиримых был ксендз-епископ Виленский. Не достаточно, что в первый день он закрыл костёлы, не дал позже собраться на обычное после открытия Трибунала богослужение в костёле Св. Яна, где депутаты слушали проповеди и Те Deum. Костёл был закрыт. Это прибавляло гнев молодёжи и желание возмездия.

Первой жертвой пал Сосновский, чуть ли не белым днём. Его заранее объявили как номинального маршалка будущей конфедерации. Не славился он ни умом, ни тактом, ни гордостью, которой было не на что опереться.

Радзивилловская банда, как её называли, взялась его высмеять и устрашить, не в состоянии вызвать на поединок людей, которые сидели, запертые в нанятом доме, как в тюрьме. Любопытство свидетелей подогревали тем, что заранее объявили, что Сосновского будут провозглашать маршалком.

Как-то под вечер, когда уже было полно уличной черни, вдали показалась банда вооружённых, стоявших и выкрикивавших людей Радзивилла; они ехали с такой спесью и фантазией, как если бы хотели захватить неприятельский город. Её вёл командир гайдуков, настоящий Голиаф, огромный молодчик с усами по пояс, который держал у седла короткий и толстый мушкет и давал знаки своим. За ним ехали отборные верзилы, самые безумные, все пьяные, каждый с мушкетом или пистолетом, некоторые – покручивая саблями. Там уже были люди, с которыми они договорились; они заранее нагромоздили груды камней.

Остановившись перед домом Сосновского, один выехал вперёд и начал долбить по воротам булавой, хоть знал, что ему их не отворят. Внутри молчали, не подавали признака жизни.

Затем из толпы раздался возглас:

– Vivat, Сосновский, маршалек Конфедерацкий! Vivat!

– Vivat, четыре литеры! – восклицали другие.

– Vivat, полупёс, полукоза, маловер Божий! – кричали Другие.

Однако больше повторяли: «Vivat, четыре буквы!»

Когда за стуком в ворота ничего не последовало, потому что были выданы приказы, чтобы никто не двигался, разве что пришлось бы защищаться, первый гайдук выстрелил из мушкета в сторону окон, а за ним каждый, кто имел наготове пули, начал стрелять в окна и двери.

Но оттого что, впрочем, им было жаль пуль и пороха, или считали за слишком великую честь для Сосновского осаждать его с ружьями, бросились к камням, которые резво подавали им уличные мальчишки, и сами также охотно бомбардировали ставни, окна, стены. С них кусочками падала штукатурка, а ставни рассыпались и висели от них разбитые доски, а оконные стёкла со звоном сыпались на землю. Но даже и это не могло вызвать людей Сосновского к бою, потому что старшие его защищали, зная, что, если бы двинулись, наплыли бы толпы Радзивилловских людей и из этого боя никто бы целым не вышел. Радзивилловским не повезло, потому что, накричавшись, набив окон и стен, и не в сосоянии достать людей, они только напрасно утомились, и сообразив, что князь будет этому недоволен, с песнями и криками поехали прочь. У них было только то утешение, что досадили ненавистному человеку, дармоеду Брюля.