– Дай Боже, на здоровье, – вставил Толочко.
Недолго там посидев, Забелло вышел для службы, а ротмистр, найдя себе удобное кресло, обитое кожей, погрузился в него и в мысли о панне Аньели.
Шамбеляна, который хотел тут же вернуться, не было полчаса; прошёл час, ротмистр его не дождался. Приближался полдень. Однако от этого никакое отчаяние Толочко не охватило. Он полагал, что Забеллу задержала служба при короле или желание узнать о чём-то, чтобы послужить ему. Однако же в коридорах какая-то беготня, оживлённые движения, нетерпеливые голоса, слышавшиеся всё чаще, казались ему подозрительными. Он находил это чем-то необычным, но успокаивал себя тем, что обычной жизни не знал.
Затем дверь вдруг открылась и в спешке вбежал Забелло, но бледный как стена. Толочко вскочил со стула.
– Несчастье! – крикнул, вбегая, шамбелян. – Несчастье! От этих озябших ног у короля подагра, по-видимому, поднялась вверх. Около него уже полно докторов и цирюльников. Какое-то время назад, когда я к тебе пришёл, не было ни малейшей опасности, а теперь боюсь, как бы через мгновение уже не было никакой надежды.
Ротмистр заломил руки и наивно выкрикнул:
– А моё письмо на староство не подписано! Ох уж моя доля! Но может ли быть, что ты говоришь? Король вчера был здоров, как рыба.
– Здоров был ещё час назад, когда, лёжа в кровати, мне улыбался. Я бы жизнь отдал, что к обеду встанет, а теперь, когда я шёл сюда, этот негодяй, цирюльник Харон, пробормотал мне: «Что толку докторов приводить! Ему ксендз более нужен, чем они.»
Толочко побледнел и, словно в него молния ударила, стоял ошарашенный.
– Мой ротмистр, – обратился к нему Забелло, – мне кажется, что тебе тут нечего делать. В замке в этой комнате тебе будет грустно сидеть одному и неудобно. Возвращайся в гостиницу; я дам тебе знать, что нам Господь Бог пошлёт. Однако я не скрываю – из того, что слышал и видел, предсказания плохи. Седьмого дня сего месяца мы собирались отмечать шестьдесят семь лет со дня его рождения. Дай Боже, чтобы он дожил до них!
– Эта несчастная моя доля! – забормотал Толочко. – Да свершится воля Божья!
Он схватил Забеллу за руку.
– Шамбелян, – прибавил он, – разреши мне тут остаться; я скоро узнаю, что меня ждёт. Но, что тут говорить о себе, когда неизвестно что со страной станет.
– Если хочешь, – сказал шамбелян, берясь уже за дверную ручку, – останься здесь. Ты в нескольких шагах от спальни короля, дам тебе знать, что случится.
Сказав это, он очень поспешно выбежал.
Двор замка уже был полон набежавших отовсюду членов королевской семьи, духовенства, урядников, лекарей. Никто не обращал внимания на ротмистра, который, желая лучше присмотреться и прислушаться к тому, что делалось, остался, прислонившись к стене, на перешейке, по которому пробегали перепуганные слуги и придворные.
На лицах входящих и выходящих можно было прочесть, каким угрожающим стало положение. Говорили громко. На вопрос о здоровье короля лекари говорили открыто:
– Король умрёт. Он очень плох. Ни у кого из нас нет ни малейшей надежды. Ему ещё пускают кровь.
Брюля, которого во время внезапной перемены состояния здоровья короля в замке не было, может, только часом позже принесли в паланкине.
Ротмистр увидел его почти бессознательного, вбегающего на верх и проталкивающегося в спальню, в дверях которой было столпотворение слуг и придворных старшин. Всемогущего мгновение назад министра толкали и, словно его падение уже предвидели, никто не обращал на него внимания, никто не отвечал на его настойчивые вопросы.
Он хотел из приёмной силой попасть к ложу больного, но когда уже одной ногой стоял на пороге, дверь резко изнутри закрыли. Капеллан исповедник вошёл со Святым Причастием.
Наступила великая тишина и ожидание. У дверей в тревожном беспокойстве стояла целая семья: избиратели, королевские дочки, сбившиеся в одну группу, словно искали друг в друге опеки, шептались, плача. Рядом с ними, с заломленными руками, заплаканный, как они, стоял князь Курляндский. Чуть подальше – шевалье де Сакс и князь Ксаверий. Все были поражены этим ударом, который казался смертельным.
Те, кто видел в этом году короля, особенно осенью, не скрывали опасения. Доктора на вопросы отвечали пожатием плеч и непонятным бормотанием. Само настроение короля с того времени как вернулся из Варшавы, изменившееся состояние ума, беспокойство, жалобы на самочувствие наполняли тревогой.
Никого не удивило, что после прихода исповедника Август остался с ним наедине в течение часа. В течение всего этого времени те, что собрались в приёмной, не смея двинуться, остались на месте как прикованные. Семья короля стояла спереди отдельно. Из неё князь Курляндский и дочки скорбили больше всех. Брюль стоял чуть вдалеке, не смея приблизиться к семье, чувства которой к себе знал. Она также не ободряла его общением с ним, никто не глядел на него, не разговаривал с ним. Из урядников тоже никто не приблизился. Он стоял особняком, покинутый, точно уже был осуждён и ждал только приговора.
Как тот таинственный персонаж из сказки, который становится невидимым, так и он для собравшихся уже не существовал.
Его бледное лицо, внезапно постаревшее, увядшее, было отмечено неописуемой тревогой, каменело на глазах, жизнь угасала. У него не было воли, у него, возможно, не было мыслей… так они у него спутались… он не мог двинуться.
Это немое ожидание продолжалось до конца исповеди. Дверь медленно отворилась, забренчал колокольчик, некоторые из собравшихся встали на колени. В группе женщин послышались рыдание и плачь.
Когда спутники капеллана удалились, на кровати стало видно синее лицо, а рядом с ним ближе всех был князь Курляндский, который опустился на колени. Король не мог двигаться… только что-то шептал.
Забелло, саксонские и польские шамбеляны подошли, думая, что будет нужна их помощь.
Из лона молчания послышался тихий голос.
– Умирает!
Ему вторили жалобные крики женщин. Только Электорова стояла, не показывая волнения.
Над головами преклонивших колени бледным светом поблёскивала огромная свеча, которую королю помогал держать любимый сын, но вскоре она упала на пол… Король потерял сознание.
На крик, объявляющий, что король умирает, инстинктивно бросились лекари, желая попробовать вызвать его к жизни. Между ними поднялся ропот, завладели уже умирающим, натирая, сотрясая его, обливая благовониями, пробуя ещё пустить кровь… но в уже мёртвых останках искорки жизни не было.
Сразу как только открыли дверь, шатающимся, неуверенным шагом вошёл Брюль. Он шёл, словно толкаемый чужой силой, по принуждению, не собственной волей; его стеклянные глаза были уставлены во что-то, невидимое другим. Потом невольно обратились на останки короля, задержались на них. Остановился.
Но никто в нём не узнавал вчерашнего Брюля, министр умер вместе со своим монархом.
Сцена настоящей, раздирающей боли разыгралась в группе женщин, плач которых прерывали крики. Принцессы теряли сознание, шатались, падая на руки окружающих их придворных. Забелло первый подхватил принцессу Кунегунду, других двоих оставшихся схватили на руки и с помощью товарищей вынесли из комнаты.
Князь Курляндский лежал на полу рядом с останками отца и громко, горько плакал, а этот плач сопровождала молитва ксендза. Стоны сестёр вырывались из его рта, слова, прерываемые рыданием.
– Мы потеряли лучшего отца, достойного слёз; нам, сиротам, остался только отец наш небесный, более милостивый и сильный, чем он.
Останков никто ещё не коснулся, когда среди шороха начатых молитв послышался звон ключей.
Бледная Электорова, с выражением какого-то страха на лице, вместо мужа, который, будучи калекой, двигаться не мог, и не был при смерти отца, закрывала выдвижные ящики и шкафы, кричала, чтобы ей несли ключи, дрожащими руками собирала рассыпанные бумаги… предвидя, что захотят что-нибудь скрыть от неё.
При виде этого командования у ещё неостывшего трупа лицо князя Курляндского приняло выражение стыда и отвращения.
Затем взгляд Электоровой упал на неподвижного ещё Брюля, задержалась, спрашивая глазами, чего он там ещё стоит, как смел поносить своим присутствием тех, что освободились от его уз?
Из толпы высунулась какая-то костлявая рука, покрытая пожелтевшей кожей, и коснулась министра. Он вздрогнул, словно пробуждённый электрической искрой, задвигался… закрыл глаза ладонями, но идти не мог. По знаку, данному Электоровой, один из шамбелянов взял его за руку и вывел.
Толочко издалека взирал на всю эту трагедию и, нужно отдать ему ту справедливость, глядя на неё, забыл о себе.
Только, отдав княгиню Кунекунду на руки её женщин и вернувшись назад, Забелло вспомнил о ротмистре, стащил его с того места, которое тот занял, плохо зная, что далает.
Толочко прочитал за душу покойного короля «Отче наш» и ушёл, погружённый в грустные мысли.
– Мне здесь уже нечего делать, – сказал он Забелле. – Надо спешить к дому, потому что там готовятся великие и страшные дела. Конференция будет бурной, а кто будет на ней превалировать, тот короля даст. Чарторыйские вне всякого сомнения попросят себе помощь императрицы. Мы должны защищать интересы свои и наших приятелей. Сейчас мне нужно думать не о старостве, которое пропало, а о будущей элекции.
– Но я тоже, – ответил шамбелян, – должен ехать к своим. В Дрездене моя служба закончена. Поспешу также за вами. Когда думаете ехать?
– Сегодня, сразу, ночью, или самое позднее – завтра, – воскликнул ротмистр.
– Вы видели Брюля? – спросил Забелло. – Удивляюсь, что он пережил эту минуту… ненавидимый всеми… может ожидать такого же беспрецендентного падения, какой была беспрецендентной его диктатура.
– Обвинили бы отца, если бы его преследовали, – сказал Толчоко.
– Он примет яд, – воскликнул Забелло, – и всё кончится тем, что у него конфискуют собственность. Жаль мне сына, потому что он был лучше отца.
Накрывшись плащами, оба, разговаривая потихоньку, пытались выбраться из замка. Толпа народа заполнила двор, лестницы и прилегающие улицы со стороны костёла, все колокола которого уже разглашали смерть короля. Кареты, паланкины, всадники, пешие прибывали и отплывали в разных направлениях. Некоторые из слуг умершего плакали по углам.