– Песни и легенды лгут, – перебила Пирр. – Дай волю Мешкенту, мы бы вовсе не умирали. Он бы жарил нас над огнем, сдирал кожу с костей, а мы бы жили вечно в крови и воплях, ощущая муку каждым клочком тела. Мешкент ненавидит деяния моего бога, ненавидит открытый Ананшаэлем выход, ненавидит его спасительный, его последний покой.
«И вот это я запер в себе, – думал Каден. – Вот это существо спасаю, спасая себя».
Ему вдруг подумалось, что стоило все же шагнуть с обрыва, пусть даже оставив Тристе наедине с Присягнувшими Черепу. Между тем Тристе, немо приоткрыв рот, уставилась на Пирр и не сразу выплеснула скопившуюся внутри ярость:
– Не верю!
Пирр скривила губы в знакомой усмешке:
– И в этом тоже справедливость Ананшаэля. Он открывает свое безграничное убежище даже неверующим.
С этими словами Присягнувшая Черепу их оставила. Ни угроз, ни предупреждений, что будет, попытайся они бежать. Она задержалась только, чтобы указать им на поленницу снаружи и созревшие на грядке овощи, после чего ушла. Тристе еще постояла, глядя ей вслед большими глазами, а потом выругалась, ушла во вторую комнату и захлопнула за собой дверь. Каден поспорил с собой – не пойти ли за ней, но отбросил эту мысль. Он вдруг ужасно устал, но вряд ли сумел бы заснуть, вот и вышел на уступ за домом и сидел теперь, по-хински поджав под себя ноги, в тысячах миль от тех холодных гор, где из мальчика стал взрослым. Вершины здесь были другими, но небо казалось таким же пустым, и его краски так же сгущались с закатом, сменяя лазурь и плотную лиловость чернотой.
Тристе отыскала его, когда взошла луна. Она успела снять башмаки и тихо ступала босыми ногами по камню. Каден сделал движение к ней, но остановился. Тристе, что бы ни говорила тогда на краю обрыва, его ненавидит, и не без причины. Ее предали не Пирр и не жрецы смерти, а Каден – сперва в Мертвом Сердце, потом в собственном дворце. Если она сейчас пришла сюда, так только потому, что больше идти было некуда.
Она села в нескольких шагах от него. Оба долго молчали, глядя, как луна всплывает по звездной россыпи. Где-то за их спинами призрачным многоголосьем звучал хор Присягнувших Черепу. У хин тоже была музыка: тихие зудящие песнопения из нескольких шершавых нот, истирающих личность. Здесь было совсем иное. Сплетающиеся мелодии смерти двигались от диссонанса к разрешению, перебегали из регистра в регистр. Если музыка хин была каменной, то эта – человеческой, отмечавшей ход времени, каждым звенящим болью переходом предвкушавшей неизбежность конца.
Подняв наконец взгляд на Тристе, Каден увидел, что девушка беззвучно плачет. Слезы ярко блестели под луной. Она не смотрела ему в глаза.
– Так не честно, – шептала она. – Ни хрена не честно.
Он не знал, говорит она о новом плене, о божестве в себе или о присутствии Кадена. Возможно, обо всем разом. Он искал, что сказать, чем объяснить все, что сделал и чего не сделал. И не находил.
– Мне жаль, – сказал он.
Слово было слабым, как ночной ветерок, но из всех слов на свете одно это казалось сейчас правдой.
Тристе покачала головой.
– Может, надо было им уступить, – сказала она. – Присягнувшим. Пусть бы убили нас, и конец.
Каден вгляделся в ее лицо:
– Впервые слышу, как ты предлагаешь сдаться.
– А за что мне бороться? – спросила Тристе.
В словах была горечь, но тихая: огонь наконец прогорел.
– За это? – Она обвела рукой небо и камни, затем указала на свою изодранную кожу. – За это? Та бессердечная тварь, убийца, в одном права. По крайней мере в одном: Мешкент, если захватил тебя в свои когти, уже не выпустит.
– Слишком долгий путь ты прошла, чтобы просто умереть.
– И ты тоже, – ответила она. – Можно было нам просто остаться в том шатре. В твоем монастыре. Пусть бы Мисийя Ут порубил нас своим широким мечом.
– Не пришлось бы столько бегать, – согласился Каден.
– Много чего не пришлось бы, – кивнула Тристе. – Как ты думаешь, сколько из-за нас погибло людей?
– Не знаю.
– А за что?
– Не знаю.
Тристе наконец взглянула на него.
– Ты так и не сказал, – заговорила она, – почему вообще вернулся в Аннур.
Каден отвел взгляд от темной пропасти неба, чтобы взглянуть на нее:
– Я едва не отказался возвращаться. Отчасти меня уговорил Валин. – Он покачал головой. – Тогда казалось, так будет правильно.
– Правильно сражаться с людьми, которых ты даже не знаешь, за трон, на котором не умеешь сидеть?
Каден долго не отвечал. В лунном свете он мало что видел, кроме ее глаз: двух блестящих точек за путаницей темных волос. Ночь скрыла прорезанные ишшин шрамы, скрыла пьяную остекленелость взгляда, и сейчас ее легко было принять за ту девочку, что год назад попала в Ашк-лан. Тристе тогда была так растеряна и испугана – еще больше Кадена, но она была… живой, пылала решимостью и, что уж вовсе невероятно для девушки, похищенной у матери и брошенной через весь континент к ногам императора, – была полна надежд.
Каден вспомнил, как она накинулась на Пирр Лакатур, когда та убила Пирума Прумма. «Кто ты такая, – негодовала она, – что решаешь, кому жить, кому умирать?» Он вспомнил, как она бежала по горам, не отставая от монахов. Конечно, она черпала силы в скрытой внутри богине, но от боли страдало ее тело. Богиня не избавила ее от тяжести в мышцах, не пощадила ее изодранных, окровавленных ступней. И даже такая побитая, она сыграла свою роль в спасшем их всех замысле, не испугалась изменников кеттрал и похитившего ее из дома лича.
Надежду вырезали из нее ишшин, но не только ишшин. Ее отнял сам Каден, сказав правду об отце и матери и снова, когда загнал Тристе в темницу Копья Интарры. Сколько бы зла ни причинили ей ишшин, он был не лучше. Девушка вынесла насилие от врагов, но насилие того, кого считала другом, сломило ее дух.
– Привычка – это цепь, сковывающая десятки тысяч, – процитировал Каден мудрость хин.
Тристе отломила от каменной полки кусок, покатала в руках и швырнула вниз. Он канул в бесконечную тишину, как в бездонную пропасть.
– Не было у тебя привычки сидеть на троне. Тогда еще не было. Когда я впервые тебя увидела, ты мне показался… – Она сбилась, не договорила.
– Была привычка действовать и привычка думать. Я никогда не сидел на троне, но рассудил, что Аннуру нужен император. И что миру нужен Аннур. Малкенианы правили столетиями, и эту мысль я тоже получил по наследству. Монахи пытались отучить меня от привычки рассуждать. Не сумели.
– Вот бы они и меня отучили, – пробормотала Тристе. – Я всегда верила, что мать меня любит.
Она прижала к груди стиснутые кулаки, словно удерживая в них невидимую драгоценность. Ее била дрожь.
– Может быть, и любила.
– Она меня ему отдала, – зашипела Тристе. – Адиву. Она меня выдала.
Слова падали камнями, будто мысль о предательстве рвала ее изнутри. Девушка испустила долгий дрожащий вздох.
– Правы были твои монахи. От наших привычек одни несчастья. Мы ими сами режем себе грудь, как клинками.
Впервые после бегства из оазиса Каден позволил себе вспомнить Рампури Тана. Он словно заново увидел, как старый монах, скрежеща переломанными костями, поднимает накцаль для последнего удара. Тан, спасавший его от засады аннурцев, обучивший его ваниате, оставшийся в Мертвом Сердце, чтобы прикрыть его бегство. Тан, так долго привыкавший к жестоким обычаям ишшин и все же отыскавший путь к свободе. Даже Тан с его твердым неколебимым взглядом, с его каменным разумом в последние дни увидел, что мир пошатнулся.
«Каменный разум».
Каден обдумал пришедшую ему мысль. Да, подходит. Разум, любой разум, подобен горам и утесам, вырубленным из камня земли неуловимым движением, обтесанным дождями и ветрами и не способным себя изменить.
Каден долго молчал, прежде чем возразить девушке:
– Хин во многом были правы, и особенно хорошо им давалось задувать, вычищать, отсекать. – Он отвернулся от Тристе в пустоту за обрывом. – Монахи много говорили о том, что следует уничтожить. Но так и не ответили на вопрос: когда выметешь из себя страх и надежду, гнев и отчаяние, тысячи привычек разума, что останется?
Тристе молчала. Хоровое пение за их спинами поднималось и спадало, поднималось и спадало, как ветер.
– Зачем это надо – чтобы что-то осталось?
Так мог бы ответить Шьял Нин – вопросом на вопрос. Только настоятель, при всех своих годах и мудрости, никогда не переживал потери всего, во что верил. Тристе пережила.
От одного до второго удара сердца Каден решился.
– Бог во мне, – просто сказал он.
Тристе уставилась на него круглыми глазами, приоткрыв рот.
– Мешкент. – Она шепнула это слово, как шепчут лихорадочную молитву или проклятие.
Каден кивнул:
– Перед смертью Длинного Кулака. Я не… – Он искал слова, чтобы выразить то, что сделал для спасения бога и чтобы сковать его. – Я не знаю, как это получилось. Точно не знаю.
Должно быть, его слова звучали дико, совершенно безумно. Так подумалось бы любому, только не тому, кто сам жил с запертым в теле божеством.
– Жаль, – сказала Тристе.
Слова будто тянули из нее силой, рвали крюком из горла.
– Наверное, я это заслужил. За все.
– Никто такого не заслуживает.
На язык Кадену непрошено подвернулся афоризм Хин:
– Существует только то, что есть.
Хор Присягнувших Черепу наконец умолк. Тишина опасным зверем припала к земле между Каденом и Тристе.
– Но тогда, – наконец заговорила она, – если ты хочешь его сохранить…
– Обвиате, – снова кивнул Каден.
Ее лицо застыло.
– Я не буду. Не соглашусь, как меня ни стыди. Мне плевать, что сделаешь ты…
– Тристе, – позвал Каден.
Ему казалось, они плывут, как обломки камня в бескрайней пустоте. Она оборвала фразу, словно звук имени был для нее кеннингом лича. Каден протянул к ней руки.
– Я не знаю, – сказал Каден.
– Чего ты не знаешь? – насторожилась она.
Эта мысль была слишком велика, не умещалась в слова.