Она задохнулась, сбилась, тяжело дыша.
– Может быть, я не о том заботился, – тихо ответил Каден. – Я все думаю, чего мы с тобой не насмотрелись! Вспоминаю, как аннурцы резали монахов в Ашк-лане. Думаю об ишшин в Мертвом Сердце, об Адиве и твоей матери, о заговоре против империи. Об Адер, которая убила Валина, а потом лгала мне… Зачем все это сохранять? Зачем мы хотим что-то из этого спасти?
– Я не хочу, – ответила Тристе. – Я не пытаюсь спасти богиню или твою империю, поцелуй ее Кент. Гори оно все огнем. Я сама бы подожгла…
– Мы могли бы так и сделать, – сказал Каден.
Мешкент в бездне его разума взревел, как зверь. Каден заглянул в бездонную пустоту ваниате. Падать так легко.
Он указал Тристе на край обрыва, на пропасть за краем рашшамбарской вершины в десятке шагов от них.
– Тут могли бы и закончить.
Ответ Тристе прозвучал тихо и потерянно:
– Я не хочу умирать.
Каден уставился на нее. Она уже столько раз подходила так близко…
– Почему не хочешь?
– Не знаю, – беспомощно покачала она головой.
– Впереди то же самое, Тристе. Снова бегство, голод, мучения.
– Может, мы выберемся. Спасемся.
Каден устало покачал головой:
– Все равно. Тюрьма – это не Рашшамбар. – Он постучал себя пальцем по виску. – Вот тюрьма.
Тристе растянула губы, как будто готова была кинуться на него, выдрать зубами глотку, но не шевельнулась. Из ее горла вырвался не вопль, а бессильное рыдание. Он смотрел на нее, смотрел, как дрожат плечи, вглядывался в совершенное, изуродованное тело, содрогающееся от горя.
– Об этом я и говорю, – тихо сказал он.
Она не ответила. Просто закрыла лицо руками.
– Разве все это, – он указал на нее, – может быть правильно? Длинный Кулак, прежде чем мы отправились за тобой, убеждал меня, что мы для того и существуем, но может ли это быть хорошо?
Каден склонил голову к плечу.
– Ты – как рыба без воды. Эта борьба, эти страдания – ими нельзя дышать. Никто из нас не может ими дышать.
Тристе медленно подняла голову. Спутанные черные пряди упали ей на лицо, но глаза смотрели на него твердо, хотя тело еще содрогалось от немыслимого горя. Мешкент в сознании Кадена зашевелился, будто уловив страдание девушки и насыщаясь им.
– Есть и другое, – тихо сказала Тристе.
Голос у нее словно порвался, слезы еще текли по щекам, и она их не утирала.
– Где? – спросил Каден.
Она беспомощно указала на него, на себя.
– Здесь. В нас. В жизни.
– В этом вся жестокость, – ответил Каден. – В этой вере. В этой надежде. Это хуже пыток Мешкента. Это нас и удерживает, заставляет принимать страдания. Младшие боги – не дети Сьены и Мешкента, они – их генералы, наши тюремщики.
Он покачал головой, припомнив сидящего за костром Длинного Кулака в палатке на Пояснице.
– Бог назвал нас инструментами. Мы – рабы.
Каден медленно встал на ноги, принуждая двигаться протестующие мышцы и кости. И это тоже работа Мешкента. Он изучил боль и отстранил ее. Они жили в перекрученном богами мире, а теперь сами боги угодили в ловушку. Каден поднял с камня нож Тристе. Клинок не больше трех дюймов в длину и туповат, но дело сделает. Бедиса так непрочно сплела души с телами.
Он приставил острие к сгибу локтя, провел по коже зазубренной сталью. Мешкент шипел и корчился. Каден отвернулся от бога, разглядывая проступающую за лезвием темную кровь. С кровью пришла боль, яркая и горячая.
«Эта боль для того, чтобы меня остановить, – думал он. – В ней и надежда, и страх».
Все человеческие чувства – просто забор, стена, выстроенная богом для сохранения своего ценного имущества.
Какая хлипкая загородка!
Мешкент уже бушевал, свирепо выл, все его требования смешались в единый вызов. И то, что бог был по ту сторону хребта, в бездне без исхода, ничего не меняло. Если бы Каден снова провалился в ваниате, он бы уже не выбрался на свободу. Киль много месяцев твердил ему об этом, но Киль ошибался. Как мог понять кшештрим, насколько глубоко изломано человечество, как отчаянно оно нуждается в спасении.
Уход. Так называли монахи удаление из мира людей в совершенный мир небес, к снегам и камням. Они тоже ошибались. Уходить не требовалось, уход был вторичен. Главное – отпустить. Каден оценил форму своего сознания и теряющееся в облаках узкое каменное лезвие гребня. Он чувствовал, как соскальзывает вцепившаяся в гребень рука. Он улыбнулся и отпустил.
Ваниате сомкнулось вокруг – бесконечное, неоскверненное. Из его пустоты представлялось невозможным, что он когда-то считал это нелепое сооружение из плоти и крови собой. Он взглянул на нож, на вспоротую острием кожу. Как он старался сохранить свое тело, а зачем? Хин настежь открыли дверь его клетки, а он снова захлопнул ее и повис на решетке, отказавшись от свободы.
Это так просто. Проще, чем дышать.
Мешкент взревел. Этот звук ничего не значил.
А потом на его запястье сомкнулись пальцы Тристе, отвели нож.
– Что ты делаешь?
Каден с недоумением обернулся к ней:
– Я ухожу…
Он указал ей на порез.
– Не смей! – прорычала она в судороге страха и смятения.
Тихим голосом он возразил:
– Тристе, ты не понимаешь. Все, что ты сейчас чувствуешь, тебе не обязательно чувствовать. Никем не положено. Ты как больная, твердящая о красоте своей болезни. – Каден улыбнулся ей. – Ты можешь выздороветь. Стать цельной.
Он хотел резать дальше, но она не выпускала запястья. Пальцы как стальные.
– Пусти меня, Тристе.
– Нет, – замотала она головой.
– Почему нет?
– Все, все плохое, что случилось в моей изгаженной жизни, случилось из-за тебя, и ты не бросишь меня одну!
– Я тебя не бросаю, – улыбнулся он. – Мы можем покончить с этим вдвоем.
Он провел пальцем по ее шее. Кожа была нежной, как сливки. Что-то в нем шевельнулось – содрогнулся издавна живший в нем зверь. Он затоптал это шевеление.
– Ты в ловушке, – говорил он, проводя линию от горла к сердцу и чувствуя, как оно колотится в грудь. – Из нее можно выбраться.
– Хватит об этом!
Каден покачал головой. Рука стала липкой от крови, но этого мало. Надо резать глубже, дальше.
– Пусти меня, Тристе.
– Я сказала: хрен ты меня бросишь, гад!
Она крутанулась, вывернула ему руку так, что нож выпал из пальцев, а потом и сам он упал.
«Какая сильная», – смутно подумалось ему.
Даже в ту ночь в Ашк-лане, нагой ожидая его в постели, Тристе не была так сильна.
Он больно ушибся, набил синяк на бедре, потом стукнулся головой. На несколько ударов сердца завис в головокружительном тумане пошатнувшегося ваниате. Боль за пределами транса пылала – в плече, в затылке, но боль не могла его настичь, пока…
– Хватит! – взвизгнула Тристе, хлестнув его по лицу. – Не смей прятаться в свой сраный транс. Ты меня здесь не бросишь!
Еще одна пощечина.
– НЕ БРОСИШЬ! – Она рвано, хрипло дышала, тряслась всем телом от ужаса и усилия. – Я тебе не разрешаю. Я тебя не отпущу.
Слезы залили ей лицо, приклеили пряди волос к щекам. Она была воплощением страдания, безумия – всего, чего они не должны были познать.
«Кшештрим правы», – подумал Каден.
И тут она замолчала. И замерла. Он ощутил на себе ее тяжесть, ставшую вдруг неподвижной и неуклонной. Только грудь ее поднималась и опадала, мучительно втягивая воздух. И ее шепот, когда она снова заговорила, был сдержанным, но твердым, как обтесанный камень.
– Я не позволю тебе оставить меня одну.
– Тристе…
Она мотнула головой. Она еще плакала, но в глазах был вызов – памятный ему вызов. Была сила. Она нагнулась к нему и прижалась губами к его губам.
Он не ждал, что отстраниться будет так трудно.
– Ты же меня ненавидишь, Тристе.
– Да, – шепнула она.
– Я тебя предал.
– Ты меня предал, и ты меня выдал. И ты думаешь, в этом твое отпущение? Нет. Теперь, Каден, в последний раз я не молю и не уговариваю. Я требую: не смей!
Глаза у нее были круглыми, как луны, яркими, лиловыми, переливчатыми в свете его горящих глаз. И тяжела она была – будто на него легла вся эта теплая ночь.
– Каждый твой выбор обернулся ошибкой, – шептала она. – Я больше не стану делать по-твоему.
Второй поцелуй не вытащил его из ваниате – не совсем, но если раньше Каден проваливался в транс, как в бездонный колодец, то прикосновение Тристе стало крюком, впившимся в его разум и удержавшим от падения. И он повис на нем, вращаясь в пустоте. А потом она медленно, с ужасной неодолимой силой потянула вверх.
Монахи приучили Кадена к ударам. Они приучили его часами сидеть на снегу. Приучили до кровавых мозолей ворочать камни, голодать, страдать и выходить за пределы страдания. Они провели его сквозь все доступные плоти виды аскезы. Но такому они не учили.
Он сумел отшатнуться на какое-то мгновение:
– Тристе…
Слово стерлось, а новых не пришло на смену. Ее ладони баюкали его затылок, грудь прижималась к груди, язык бегал по его зубам. Так она убивала Экхарда Матола: своим легким телом прижала его к кента и расчленила. Нет, то была не Тристе. Сьена.
В глазах обнимавшей его женщины Каден не видел и следа богини. Просто женщина – сильная, яростная, решительная – вжималась в его тело, рвала с него рубаху, запускала ладонь на грудь. Он протянул руки, привлек ее к себе и очнулся от ваниате.
Звериный дух. Так называли монахи мириады требований плоти: ярость и голод, страх, желание, похоть. Но никакие предостережения наставников не передали Кадену великого могущества этого духа.
Он скользнул ладонями по спине Тристе, по рубцам шрамов, через голову потянул с нее легкую рубашку. Она повернулась, помогая, отбросила одежду и снова упала на него, потерлась упругой и гладкой кожей о кожу.
Горячий вздох вырвался из ее приоткрытых губ:
– Не только страдание.
Каден поцеловал ее и еще раз поцеловал. И еще.
– Монахи ошибались, – шепнул он наконец, слыша откровение в собственных словах. – Ил Торнья ошибался.