– Зачем ил Торнье Тристе?
– Зачем? – Нира подняла брови. – Хочет убить сучку.
Адер непонимающе уставилась на старуху. Она месяцами перекладывала в голове сотни переменных: ургулы, племена Поясницы, Сыны Пламени и Северная армия, ил Торнья, Каден, Длинный Кулак… Словно вела игру в ко на доске величиной с целый мир, с тысячными и десятитысячными армиями, миллионными империями, с фигурами, разбросанными по пустыням и океанам, по степям и лесам. Среди сплетающихся линий атак и отступлений она совершенно упустила из виду крошечный камешек по имени Тристе.
– Должно быть, она опасна, – медленно проговорила Адер.
– Еще бы не опасна! – отрезала Нира. – Глянь свои доклады, она в одно утро превратила твой дворец в скотобойню.
Адер глубоко вздохнула и постаралась рассуждать медленно, хладнокровно:
– Мы знали, что она лич, но личей на свете сотни. Тысячи. Ил Торнья не пытается перебить всех. Должно быть, он боится Тристе…
– Этот ублюдок – кшештрим. Он не умеет бояться.
– Тогда… знает о ней что-то, чего не знаем мы. Может быть, знает, кто она такая. Знает источник ее силы, ее колодец… – Адер поморщилась. – Может, она – второй Балендин, а второго Балендина мы, видит Интарра, не вынесем.
Нира устало кивнула:
– И мне так видится. Она – нож. Твой генерал не хочет оставлять его в руке твоего брата.
– Каден… – проговорила Адер, взвешивая имя на мысленных весах. – Каден не тот наивный монах, которого я ожидала встретить. Его республика – катастрофа, но для нас она стала неожиданностью, которая едва не покончила с нашей войной на севере. Понятно, что ил Торнья хотел бы выбить у него оружие.
Сквозь первый ужас и смятение стали неохотно проступать очертания смысла. Дыхание все еще обжигало, обдирало ей горло, но сердце в груди больше не грозило взорваться.
«Мой сын в безопасности, – твердила она, и эти слова были как воздух в легких, как солнце на щеке. – Мой сын в безопасности».
Ил Торнья ее предал, но ведь от него Адер и ожидала предательства. Если слишком много задумываться о Санлитуне в его когтях, о своем крошечном, пухлом, огнеглазом малыше на груди купленной суки-кормилицы, она сломается. Но ил Торнья подбросил ей другое занятие – задачу, которую требовалось решить; врага, которого следовало уничтожить.
– Значит, надо мне до нее добраться. До этой Тристе. Добраться и убить.
– А что дальше?
– Дальше я верну сына.
Нира открыла рот (казалось бы, для ответа), провела языком по обломкам зубов и сплюнула на полированные половицы.
– Еще воображаешь, что с ним можно договориться? После всего? Ты по-прежнему ему доверяешь?
– Нет, конечно, – ответила Адер, с усилием разжав кулаки и расслабив плечи. – Но у ил Торньи есть причины поддерживать наш союз. Мое имя обеспечит ему правомочность. Когда вопрос с Тристе… разрешится, я ему понадоблюсь.
Звучало это правдиво, но на языке от слов остался ядовитый лживый привкус. К горлу подступила желчь. По правде сказать, она и предположить не могла, что замышляет ил Торнья, зачем добивается смерти Тристе, как поступит в случае отказа или согласия Адер. Все это ничего не значило. Ее сын у него, поэтому она убьет Тристе. Остальное подождет.
– Каден был прав, – сказала она наконец.
Нира вопросительно склонила голову набок.
Адер устало выдохнула:
– Он сказал, ум ил Торньи слишком обширен, чтобы я, да и любой из нас, мог его понять, – устало выдохнула Адер. – Ублюдок все обдумал. Все обдумал еще тогда, когда доставили мирный договор.
Ее стиснутые кулаки белели на красном дереве стола.
– Если не раньше, – проворчала Нира.
В памяти Адер встал Андт-Кил: полководец-кшештрим сидел, скрестив ноги, на маячной башне, отдавал невероятные приказы – бежать, сражаться, сложить оружие – и наблюдал, как его люди убивают и умирают согласно непостижимой логике только ему видимого плана. Солдаты называли его гением, но это был не просто гений. Хаос боя ил Торнья читал, словно внятный, разборчивый текст. В Андт-Киле он выступил против войска, собранного богом. И победил.
Это зрелище ужасало и в те дни, когда ил Торнья бился с врагами Адер: даже тогда беспощадный нечеловеческий гений кшештрим заставлял содрогнуться ее смертную душу. Теперь же ветер переменился.
Адер всмотрелась в измученное лицо Ниры, в ожоги на голове и на лице, в засохшую кровь незаживших ран. Среди нынешнего смятения было ясно одно: ей больше не придется называть Рана ил Торнью своим кенарангом. Настало время выступить против него, сразиться с ним, выставить свой разум и свою волю против его чудовищного интеллекта. Адер, с трудом переводя дыхание, знала, как знают о вонзившемся в грудь лезвии: у нее нет ни шансов, ни надежды, нет пути к победе.
17
Он помнил времена, когда темнота была свойством мира. Свойством неба, когда солнце прячется за горизонтом и свет утекает вслед за ним; свойством моря, когда нырнешь в глубину, где тяжесть соленой воды давит сияние; свойством замковых подземелий и погребов, когда задут последний светильник и пространство под камнем становится черным. Даже во тьме Халовой Дыры, в абсолютной беспросветности, заполнявшей извилистую цепь пещер, – ты вошел в нее, а значит, мог выйти. А тот, кто не вышел, кого разорвали сларны, уходил в еще более долговечную темноту смерти. Когда-то эта судьба ужасала: стать пленником бесконечной темноты. Так было до того, как клинок открыл Валину уй-Малкениану более великую и страшную истину: внешняя темнота со всеми ее страхами, древняя холодная темнота пещер или бездонная тьма смерти – ничто в сравнении с тьмой, которую он носил в себе; с тьмой, просочившейся в его отравленную плоть и врезанную в мертвые глаза; с темнотой собственного «я».
Валин сидел спиной к шершавому стволу пихты. Он узнавал деревья по запаху их сока, чуял кедры и лиственницы, окружавшие маленькую поляну. В воздухе висели сотни, тысячи запахов – подгнившая хвоя, мышиный помет, густой мох и мокрый гранит, лошадиная моча и конский пот, кожа, железо, – они сплетались в грубую ткань, обтянувшую его разум.
Он ни хрена не видел.
Сверху сквозь ветви пробивалось солнце, горячее и темное. Он поднял глаза, распахнул во всю ширь веки и держал так, пока не стало жечь пересохшую роговицу. Если долго смотреть на солнце, ослепнешь, но он и так слепой. Может, если смотреть долго-долго, какой-то отблеск огня прорвется сквозь шрамы. Так он думал, на это надеялся. А не видел, как всегда, ничего.
В нескольких шагах от него ургулы разбивали лагерь. Валин слышал, как они стреноживают лошадей, как роются в переметных сумах. Он чуял разгорающиеся костры, переходившие из одних грязных рук в другие краденые фляги с крепким вином, кровь подстреленного разведчиками оленя. Если постараться, можно было различить разговор, отдельные голоса, поднимавшиеся и затихавшие, перебивавшие друг друга. Впрочем, языка он не понимал и, чем распутывать слова, вслушивался в дыхание занятых своими делами ургулов, в биение десятков сердец. В любом случае эти звуки были полезней слов. Вздумай всадники наброситься на него, вряд ли стали бы об этом рассуждать. Он бы расслышал приближение убийц в участившемся пульсе, в сиплом дыхании, вырывающемся из приоткрытых губ.
Пока что никто к нему не подбирался. Утром, оставив за спиной лесную хижину, ургулы дали ему двух лошадей и начисто перестали замечать. Маленький отряд двинулся через лес к северу, обращая на вражеского воина не больше внимания, чем на мешок с зерном.
«Оно и понятно», – угрюмо думал Валин.
Слепой, он и на коне сидел мешком, низко клонился к холке, руководствуясь шагами ехавших впереди и остерегаясь, как бы не выбили из седла нависающие ветви. Лес здесь был густым, так что ургулы двигались шагом, переходя на короткую рысь лишь в каменистых руслах ручьев.
Весь день Валин разбирался в исходивших от них запахах. Сквозь кожу и железо он улавливал густой дух усталости и выкованной бронзовой решимости. Несколько ургулов сердились – запах злости у него связывался с приржавевшим железом. А вот тот мягкий гнилостный запашок – страх, сильнее всего он исходил от таабе со смердящей раной на бедре. Парню предстояло умереть до исхода недели, хотя он, кажется, еще не понял этого.
Запахи Хуутсуу смешались так плотно, что он едва их различал: ярость сплеталась с мутным облачком сомнения, густого и тяжелого, а рядом, остро, как летний перец, улавливалось что-то очень похожее на возбуждение. Ее, как видно, не раздражали бесконечные комариные болота северных лесов, или она твердо затаптывала в себе недовольство.
В десятый раз разбирая ее запах, Валин заметил, что женщина приближается, почти бесшумно ступая босиком по палой хвое. Он сосредоточился, отбросив от себя все, кроме подходящей к нему ургулки. Сердце ее билось спокойно и ровно, и все же он распознал в ней опаску. Валин опустил руку на рукоять ножа за поясом, но встать и не подумал.
Она остановилась в двух шагах так, чтобы непросто было достать, и несколько секунд молча наблюдала.
– Думаешь, на рассвете я дала тебе лошадей и воды, чтобы убить к сумеркам?
Голос у нее был звучный и грубый, как чад от полосок вялящегося над огнем мяса. В памяти Валина встала их первая встреча: голая Хуутсуу перед своей апи – шрамы, врезанные в светлую кожу, желтые волосы бьются на ветру, как языки пламени. Она была, вероятно, вдвое старше Валина, может быть, перевалила на пятый десяток, но годы ее не смягчили.
Валин оставил нож в ножнах, но руки не убрал.
– Я видел, – тихо проговорил он, сам услышав, как скребет по ушам его голос: заржавевшее, давно забытое орудие, – что вы делаете с пленными аннурцами. Вы их пытаете.
Он услышал тихое недовольное фырканье, а потом совсем неприметный звук – женщина покачала головой.
– Ты прожил в степи один месяц и думаешь, что узнал весь народ?
– Я видел, что было в Андт-Киле.
– В Андт-Киле была битва. Гибли люди.
– А потом? – мрачно проговорил Валин. – Я месяцами жил рядом с фронтом и слышал ваши жертвоприношения. Чуял их.