Когда Кадена наконец увели в кожаную палатку, усадили перед человеком, который весь день мучил и резал, человека со множеством имен: Длинный Кулак, Кровавый Горм, Дием Хра, Мешкент… Когда этот человек и не человек спросил с улыбкой: «Как тебе понравилось жертвоприношение?», Каден не задумываясь ответил: «Скучно».
Может быть, глупо было отвечать так Владыке Боли, но высокий мужчина только глянул на него сквозь дым, отхлебнул горячего варева из деревянной чашки и кивнул:
– Боль, как и все на свете, – искусство. Я не жду от тебя его понимания, как не ждал бы от дикарей за стенами этой палатки понимания многоголосых хоралов Манджари.
Каден моргнул. Разговор о музыке никак не вязался с кровавым зверством, и легкой светской беседы о знаменитых манджарских хоралах Каден меньше всего ожидал от человека, сжимавшего в кулаках ядовитых змей. Еще одно напоминание, если он нуждался в напоминаниях, о старой премудрости хин: «Ожидание – повитуха ошибки».
– Какое искусство, – тихо спросил он, – в том, чтобы парализовать пленника и дать ему истечь кровью из ушей?
Слушая собственный вопрос, Каден дивился себе. Он прошел кента, он рисковал жизнью среди ишшин и племен Поясницы, чтобы предупредить шамана о замыслах Рана ил Торньи, а не чтобы обсудить достоинства боли. И все же сейчас ему было важно отмежеваться от этих убийц, от дикарей за кожаными стенками палатки. Кто, как не сидящий перед ним, был в ответе за пламя, пожиравшее Аннур, за войну по всем фронтам, за движение степи на север и джунглей на юг, за гибель тысяч, а может, миллионов людей? И кровопролитие еще не кончилось. Кадену важно было утвердить одно: он здесь, чтобы предупредить шамана, – но не затем, чтобы за ним следовать. Не затем, чтобы к нему примкнуть.
– Какое искусство, – говорил он, – в том, чтобы полосу за полосой сдирать с человека кожу?
Длинный Кулак – так звал его про себя Каден – только улыбнулся, как улыбаются знакомому и наскучившему вопросу.
– Какое искусство в воздухе, гудящем в полой тростинке? В разводах туши на листе? Разъятое на составные части, искусство… – Длинный Кулак выдул облачко дыма и посмотрел, как оно тает в горячем воздухе, – исчезает.
– Нет, – возмутился Каден. – Здесь нет ничего общего с музыкой и живописью. Твои достижения – только кровь и страдание.
– В страданиях человека оттенков больше, чем в листве леса. Из связанной женщины я извлеку больше нот, чем арфист из грубых жил, натянутых на деревянную раму. – Он только повел пальцем, но Кадена отчего-то всего скрутило. – Нет инструмента, подобного человеку. Ни один музыкальный аккорд не сравнится с переходами от паники к надежде, от смятения к ужасающему пониманию, которые можно извлечь из разверстой плоти.
Шаман заговорил тише, размереннее. С благоговением. Как заклинание:
– Вот искусство. Вот истинная красота.
Каден онемел. Что-то шевельнулось в нем – что-то давно усмиренное, дремавшее, но могучее, как потревоженный в зимней спячке медведь. Хин учили его отстранять от себя ужас, но здесь, в тускло освещенной палатке, сидя напротив бога, Каден вновь ощутил, как ужас пробуждается в нем.
– Я знаю, кто ты, – произнес он так тихо, что сам усомнился, прозвучали ли его слова.
Длинный Кулак только улыбнулся:
– Конечно знаешь.
– И знаю, чего ты добиваешься.
– Нет, – возразил жрец, – не знаешь. Может быть, понял малую долю. Увидел слабые очертания, но бьющееся сердце… Куда тебе зажать его в кулаке.
– Ты добиваешься гибели Аннура.
– Аннур… – Длинный Кулак кивнул. – Это извращение.
От сладкого ли дыма, от жары, от тесноты ли палатки, только у Кадена помутилось в голове. Шаман безупречно владел аннурским, но слова в его устах звучали ново и странно, грозили распасться на слоги – как пар над кипящим котлом растворяется в душном воздухе – и утратить смысл.
Длинный Кулак не двинулся с места. Он сидел, поджав скрещенные ноги и опустив одну ладонь на колено, с костяной трубкой в другой, но разом показался больше – или меньше, как огромная статуя, увиденная издалека. И Каден, хотя тоже остался сидеть, испугался вдруг, что завалится лицом в огонь, что земля под ним сдвинется, всколыхнется, сбросит его в костер. Это чувство было таким острым, что он чуть не выставил руку, чтобы удержать несуществующий оползень. С огромным трудом он оторвал взгляд от ледяного блеска в глазах Длинного Кулака, уставился в багровые переливы пламени. Когда огонь выжег туман в голове, он ускользнул в ваниате.
Изнутри транса все встало на место. Дым не рассеялся, но стал просто дымом. Он все еще потел в душной темноте, но пот ничего не значил. Стекал по коже, но и кожа не значила ничего. Тело, которое он носил столько лет, – ничто в сравнении с великой бескрайней пустотой. Несколько ударов сердца он смотрел в огонь. В его вечных переливах была неподвижность, знакомое ему постоянство. Подняв наконец глаза, Каден увидел, что шаман застыл, не донес мундштука трубки до губ. Он впервые выглядел удивленным.
– Ты похож на своего отца, – произнес он. – Не ожидал этого в столь юном возрасте.
– Что ты знаешь о моем отце?
– Мы встречались, – развел руками шаман. – Несколько раз. Его, как и тебя, плоть тяготила меньше, чем других из вашего рода.
– Где вы встречались? – спросил Каден. – Зачем?
– В ступице, где сходятся спицы врат. Зачем? На этот вопрос есть много ответов. Он желал мира с ургулами.
– А ты желал уничтожить Аннур.
Длинный Кулак глубоко затянулся, задержал дым в легких и, глядя на Кадена, выдохнул:
– Трудно что-то расслышать, когда твои уши полны собственных слов.
– Разве это мои слова? – возразил Каден. – Ты сам только что назвал Аннур извращением. Если вы встречались с отцом наедине, на пустом острове, почему ты просто не убил его?
Шаман нахмурился:
– Так ли просто было убить Санлитуна уй-Малкениана?
Каден не ответил. Он не знал, легко или трудно было убить отца. Ран ил Торнья справился, но ведь ил Торнья кшештрим. Вместо ответа Каден свернул на другое, более близкое к своей изначальной цели:
– Ты рисковал, явившись в этот мир в смертном облике.
Длинный Кулак вдруг улыбнулся, открыв заточенные остриями белые клыки.
– Ты воображаешь, будто это… – Он подставил ладонь мерцающему свету, вгляделся в нее, потом поводил рукой над огнем, быстро, чтобы не обжечься. – Что это я?
Его смех прозвучал словно мурлыканье огромной кошки, одновременно умиротворенное и хищное.
– Представь, Каден, что ты муравей. Твой мир, – он повел рукой, обозначив палатку и то, что лежало за ней: джунгли, Эридрою, мир, – это клочок травы. Твои монументы – горки песка, размытые ливнями. Однажды тебя придавит чей-то обломанный ноготь. Твой меркнущий разум поразится мощи этого ногтя. Его быстроте. И тому, как он пал на тебя с ясного неба. Ты, если выживешь, будешь до конца дней поклоняться этому ногтю, но что есть ноготь?
Длинные ногти шамана блестели краснотой свежей крови. Он отложил трубку, растопырил пальцы, полюбовался своими ногтями и вдруг быстрым точным движением вырвал один. Рану залила кровь. Длинному Кулаку не было до нее дела. Он поднес блестящий ноготь к свету, рассмотрел и бросил в костер. Каден не был уверен, не почудился ли ему запах – темный едкий запах, вплетающийся в тошнотворную сладость дыма медовых лоз.
– Ты – не твой ноготь, – пояснил Длинный Кулак. – А я – не это тело.
Он провел по груди окровавленным пальцем, вычертил красную черту по белым шрамам, словно писец второпях набросал новую запись поверх древней, более отчетливой, врезанной в кожу.
– Тело – лишь точка моего пересечения с этим миром.
– Тогда зачем ты его занял?
И снова он улыбнулся:
– Иногда необходимо прижать ногтем спинку муравья.
Каден задумался на миг, как бы прозвучали эти слова, находись он вне ваниате. По меньшей мере тревожно. Пугающе. Но в великой пустоте связанные со словами чувства ничего не значили.
Много лет назад сурово наказанный Каден чуть не все утро просидел голым в снегу под стенами Ашк-лана. Когда его наконец впустили в трапезную, он, окоченевший и неуклюжий от холода, хотел отрезать кусок баранины, а вместо того рассек собственную ладонь. Он вспомнил, как разглядывал рану, видел яркую струйку крови, но ничего не чувствовал онемевшей ладонью. Как будто она принадлежала другому и тот другой – помнится, Акйил, – ругаясь, стал заматывать порез чистой тряпицей.
Слова Длинного Кулака остротой не уступали тому ножу, так же резали и причиняли боль, но ваниате было много холоднее ашк-ланских снегов, и та часть Кадена, которую шаман намеревался ранить, совершенно, полностью онемела.
– Если ты желал гибели Аннура, – сказал Каден, – если хотел его сокрушить, почему не убил моего отца, когда у тебя была возможность?
– Твой отец не был Аннуром. Как и ты не есть Аннур. Как и твоя сестра.
Собственный голос Каден услышал словно издалека:
– Ран ил Торнья.
– Ваш полководец, – кивнул шаман, – не просто полководец.
– Он кшештрим, – произнес Каден заготовленные и много раз повторенные слова, ради которых рискнул жизнью и пересек континент; они сорвались с языка почти неожиданно, словно собственной волей. – Ран ил Торнья кшештрим, и единственная его цель – уничтожить тебя.
Каден сам точно не знал, чего ждал. Уж наверное, не смеха. Между тем Длинный Кулак громко, безудержно расхохотался:
– Кшештрим! – Он покачал головой, как будто воспоминание медленно потеснило веселье. – Мне недостает высокомерия этих созданий. Я почти жалею, что ваш род с ними покончил.
Шаман глубоко затянулся из трубки, устремив взгляд вдаль или в давнее прошлое.
– Мы убили не всех, – возразил Каден. – А ил Торнья намерен возместить ущерб, снова заменив нас своим родом.
Длинный Кулак поджал губы:
– Ущерб? Ущерб? Нет. – Он задумчиво покачал головой. – У вас короткий век, век бабочки, но ваши жизни полны. Кшештрим…
Он свел большой палец с указательным, словно зажав что-то очень маленькое, поднял, рассмотрел и бросил в огонь.