– Марфуша, собери спешно казакам торбы в дорогу. Положи хлеб, сало, солонины да рыбы вяленой. Соль не забудь. Кто знает, сколько дней в дороге будут, чтобы не голодали. – Наум с видимым облегчением перекрестился, потом поклонился стрелецкому командиру, благодаря его за содействие молодым казакам избежать возможного ареста. Симеон Кольцов с озабоченностью посмотрел в лицо Марфы, смущаясь, спросил:
– Я не увидел татарской княжны Зульфии. Где она? Неужели какая болезнь к ней пристала?
Марфа с грустной улыбкой пояснила Симеону, что княжна, узнав об аресте атамана и есаулов, лишилась сознания, но теперь пришла в чувство и лежит в кровати, плачет.
– За своего мужа Ортюху боится. Он такой резкий на слово, может самому воеводе в глаза брань выкрикнуть, а там будь что будет, хоть и петля на шею!
– Да-да, Ортюха добрый, храбрый казак, – кивнул головой Симеон Кольцов и к молодым казакам повернулся: – Вы готовы? Шагаем за мной вон из опасной Самары!
Через полчаса, с усилием разжав руки Маняши на своей шее, Митяй шагнул за порог вслед за Симеоном и Федоткой. Марфа перекрестила казаков в спину, а Федотка уже от сенцев сказал на прощание:
– Будет какая возможность, скажите атаману Матвею, что за него и есаулов готовы головы положить, доведись какому-нибудь случаю!
– Хорошо, братцы! Себя берегите, вам еще жить и детей растить! Храни вас господь! – сказала на прощание Марфа, обнимая ревущую в голос молоденькую Маняшу. – Будет тебе солонить казацкую дорогу, девица! Ты жена казака, учись терпению ждать, тем слаще будет встреча! Вот увидишь, дадут о себе весточку Митяй и Федотка, не кутята с молочными зубами! Они сибирский поход с Ермаком сдюжили, холод и голод стерпели, мужиками стали. Идем к нашей княжне, ее успокоим, ей всех труднее, она на чужбине, вовсе без родителей!
– Жалко Митю, ой как жалко! – всхлипывала Маняша, сквозь слезы улыбаясь под ласковой рукой Марфы, которая гладила ее по голове, по плечам, стараясь ободрить в трудную минуту.
С подворья вернулся родитель Наум, на вопрошающий взгляд дочери жестом руки дал понять, что казаки спокойно прошли под воротной башней и покинули город.
– Поздно уже, скоро петухи запоют. Не много их в городе, да дюже голосистые, вольготно им горло драть над волжскими просторами. Ложитесь, да постарайтесь уснуть – завтра надо разузнать что-либо про наших казаков. Авось какой-нибудь случай да подвернется на здешнем торге альбо у кабака, – а сам с необъяснимым чувством внутреннего облегчения подумал, что это не плохо, иметь в доверительной дружбе литовского стрелецкого голову Симеона Кольцова. «У него немалая ратная сила под рукой! Авось и придумаем вместе, как вызволить из неволи Матюшу и верных есаулов… Эх, воевода, воевода, не хватило смелости дать атаману возможность уйти из Самары! За свою голову страх пересилил совесть. Взял на душу тяжкий грех. Ну что же, когда будешь в пекле адовом жариться, так попомни о казаках…»
Остаток ночи прошел в беспокойном сне, и утром, позавтракав, Наум оделся потеплее, расчесал густую русую бороду деревянным гребешком и собрался в острог.
– Вы сидите дома, заперев дверь. Я выйду якобы за покупками. Жаль только, что в Самаре пока что торговый ряд весьма скуден, всего три купеческих лавки, долго перед ними не проторчишь. – Наум перекрестился на икону, словно просил у Божьей Матери помощи, надел на полуседые длинные волосы серую баранью шапку и широко шагнул за порог, не забыв наклонить голову, чтобы лбом не удариться о притолоку, навстречу морозному ветру и легким снежинкам, которые оседали на землю в тихих укромных местах.
Город жил своей хлопотливой жизнью, словно накануне ничего особенного и не случилось. Гулко стучали топоры, надрывали за ночь отдохнувшие глотки работные мастера, подсказывая, где и как выравнивать срубовые стены, кричали погонщики лошадей, перетаскивая длинные обструганные бревна к новым постройкам, а шустрые ребятишки охапками и мешками разносили по избам светло-желтые щепки и гибкие ленты снятой с деревьев коры – в зиму на растопку все сгодится.
У первой же лавки две моложавые женщины, одетые в ношенные не одну зиму черные полушубки, судачили о своих мужьях, которые вот уже более месяца стоят в стражах в устье реки Самары, оберегая купеческие амбары и струги.
– Бог весть, Настюха, кто там им кашу варит да щи готовит, – вздохнула полнотелая стрельчиха, снимая с прилавка в плетеную корзину изрядный кусок только что купленного мяса.
Смуглолицый купчина мазнул левой ладонью по широкой черной бороде и, заигрывая, с прищуром наклонился к молодкам:
– Вот-вот, красавицы! И у меня от такой же заботы голова по вечерам кружится! Приду в пустую избу, а каши сварить-то и некому! Взяли бы на себя такую простенькую заботушку, ась? Все едино стрельцы ваши кто знает когда воротятся!
– Экий ты, Ибрагимка, греховодник! Не боишься, что твой бог-аллах, у которого сто жен, за соблазные речи отправит в ад на вечные муки? – тут же построжела голосом стрельчиха с шустрыми зелеными глазами, смешно оттопыривая полные губы, словно хотела чмокнуть мясника в смуглую, заросшую прямыми волосами щеку.
– Да я, голубушка Стефанида, давно в православной вере, молюсь Иисусу, а не аллаху. А чтобы бог не гневался, я по такому случаю иконку-то рушником накрою, чтоб святого Николая-угодника не смущать и в соблазн не вводить. Он хоть и святой, да прежде святости тако же немало погрешил с женками, ась?
Наум Коваль оставил лавку мясника и прошел чуть дальше к строящейся церкви, но и здесь, в кузнечном ряду, ему подслушать что-нибудь новое не удалось, хотя о задержании атамана Мещеряка разговор нет-нет, да и проскальзывал. Просидев в тесном кабаке два с лишним часа, ближе к обеду, Наум, удрученный не оправдавшимися надеждами на известия о судьбе казаков, идя домой, неожиданно наткнулся на рыжеволосого отрока с плутовским лицом. Из-под заломленной на затылок суконной шапки вызывающе торчали клочками рыжие волосы. Отрок так торопился куда-то, что едва не ударил промысловика головой в живот. Наум успел цапнуть его за ворот кафтана и грозно глянул сверху вниз на низковатого ростом отрока.
– Выходя на улицу, малец, надобно кроме шапки еще и очеса свои с полки доставать да на место вдавливать! Вот как двину по темени, чтоб впредь наука была не по сторонам зыркать, а под ноги! Сказывай, откуда стремглав летишь, постреленок?
Отрок смешно скорчил рожицу, шмыгнул носом и без тени страха съязвил старшему:
– Я-то? Да ездил днями в Москву, всех перевидел, все здоровы, тебе велели кланяться, почему сам не едешь?
– Ах ты-ы, нахаленок этакий! Воистину не грех прибить тебя как следует, впредь в науку почитать старших!
– Давай, давай! Как же? Бей быка – не дает молока!
Отрок крутнулся под дюжей рукой Наума, и с нахальством зыркнул вверх из-под шапки, которая надвинулась ему по самое переносье. Негромко сказал, озираясь по сторонам:
– Будет тебе, дяденька, меня патлать! Прибьешь ежели, а кто тебе про атамана Матвея верное слово скажет, а?
– Что-о? – Наум был так поражен, что некоторое время продолжал держать отрока за ворот кафтана, потом отпустил, заглянул в лукавые с прищуром глаза. – Что ты знаешь про атамана? Да откуда знаешь? Говори, ради всех святых!
Отрок шмыгнул широкими ноздрями, озираясь вокруг, заговорил:
– Ну вот, сбил меня с панталыку, не знаю, с чего начать… Матушка моя Арина варит казакам кашу да щи к обеду, а мне велено носить чугунки, да горшки казакам. Ныне поутру один есаул по имени Ортюха прокричал будто для стрельцов, что хотел бы из нужника бежать к своей женушке да к атаманше. Ну, а узнать, где атаманше избу уступили на зиму – чего проще? Самара маленькая, все жильцы в ней наперечет. Тебя ждал у кабака сказать, что атаман в темницкой, покудова воевода их не пытает, велел дать матрасы и подушки, кормит справно. В обед щи понесу мясные, что велишь сказать? Передам атаману, коль удастся.
Пораженный, Наум прошел по улице рядом с отроком шагов десять, потом смекнул, что долго им рядом быть опасно от воеводских ярыжек, которые могут следить либо за ним, либо за отроком, сдерживая гулкое сердцебиение в груди, негромко попросил:
– Скажи атаману, что мы молимся за них, а два казака, которые с ним в Самару пришли, ночью ушли из города, из острога их литовский голова Семен вывел, по реке на челне сплывут к стругам и весть казакам подадут, ежели только струги еще не ушли из затона. – Наум посторонился, пропуская пару коней, которые на канате волоком тащили по замерзшим грязевым кочкам толстое сосновое бревно, ветки которого были уже обрублены и кора очищена – от ствола шел приятный запах смолы. – Не устрашишься, отрок? Как нарекли тебя родители, а?
Отрок сказал, что зовут его Митрохой, а бояться ему нечего, стрельцы его хорошо знают, потому как родитель его Кирюха у воеводы в конюхах состоит, а матушка в стряпухах.
– Запомнил, что атаману передать? Как у тебя с памятью? – на всякий случай переспросил Наум. – Может, повторить еще раз?
Митроха хохотнул, крутнул головой, озираясь, и отшутился:
– Беда, дяденька! Слаб я на память: у кого что возьму – забуду, а что кому дам – по гроб буду помнить! А страшиться мне нечего, коль сболтну что лишнего, так лучше подзатыльника ничего мне на голову не свалится, – снова позубоскалил Митроха, поправил шапку и вприпрыжку побежал к кремлевским воротам, у которых два стрельца, опершись на ратовища[42], отворачивали лица от холодного ветра со стороны могучей уснувшей реки.
Марфа, Зульфия и Маняша, едва Наум вошел в горницу, по его несдерживаемой улыбке на сухощавом лице догадались, что вести у промысловика есть, и не самые худшие.
– Меня сыскал бойкий малый, воеводского конюха сын Митрошка. Он доступ имеет к казакам, кормит их. Сказывал, что казаков воевода не пытал ни о чем, кормит справно, постель дал. Думается мне, что и вправду князь Григорий ждет из Москвы государева указа, как ему впредь с атаманом дело порешить. А, стало быть, есть время, авось, что и придумает атаман самолично. А может статься, что казаки всем скопом обступят Самару и потребуют от воеводы дать пленникам выйти из темницкой.