– Идем, атаман, на подворье, оттуда укажу, в каком месте ваши посыльщики уже два года с лишком проживают. – Дьяк Ларион довольно резво для своих годов поднялся на худых длинных ногах, набросил на плечи просторный тулуп с ярко-синей бархатной подкладкой и вслед за Матвеем вышел на резное крыльцо двухэтажного дома Земского приказа. Отсюда через высокий тесовый забор он указал на длинные одноэтажные срубовые строения с добрым десятком печных труб, три из которых дымились сизыми столбиками, уносимыми легким ветром вдоль Никольской улицы к Никольским же воротам Кремля.
– Вон там и обретают ваши сотоварищи. И вам туда переехать, благо совсем рядышком. Я пошлю с тобой, атаман, подьячего Фролку с ключами от горниц, а ты сам и размести казаков, как тебе удобнее. А государеву пушную казну поклади в темный чулан с крепкими запорами да караул держи наистрожайший! Случись какая поруха – от правителя Бориса Федоровича не миновать лютого спроса и петли пеньковой, потому как государево добро он бережет пуще своего, – постращал напоследок дьяк Ларион, а когда Матвей отвесил ему поклон и собирался уже было сойти с высокого крыльца на утоптанный снег, добавил то, что больше всего атаман хотел услышать: – А думного дьяка Дружину Пантелеева, главу Казанского дворца, я сам оповещу. От него вам скажут, в какой день государь и царь Федор Иванович соизволит вас принять для подношения сибирского ясака.
Слух о том, что в Москве объявились казаки полусказочного богатыря – атамана Ермака, покорителя Сибири, быстро облетел ежели не весь Китай-город, то по Никольской и соседней Ильинке прошел достоверно, и одними из первых встретили атамана Мещеряка посыльщики Ермака к царю Ивану Васильевичу во главе с есаулами Иваном Черкасом и Саввой Болдырем. Радостные крики, шутливые поцелуи в заросшие небритые щеки, крепкие похлопывания по спине и по загривку, а громче всех слышался хрипловатый голос Ортюхи Болдырева, который, схватив за пояс такого же высоченного ростом, одинакового почти прозвищем и давнего дружка Савву Болдыря, пытался поднять его над землей и с надрывом орал, выкруглив под черными бровями большие серые глаза:
– Ага-а, верста коломенская! Отъелся на московских пирогах с требухой, разжирел, почти братец ты мой единопрозванный! Дай-ка я на тебе, боров жирный, всю злость свою вымещу, которую не успел на Кучумку клятого низвергнуть!
С курчавой головы Саввы слетела серая баранья шапка, губы растянулись в радостной улыбке – любил он своего меньшого друга-балагура за необузданную жизнерадостность. Его привлекательное добродушное лицо не портил даже грубый шрам от ногайского кинжала, который в восемьдесят первом году, в сече на переправе у реки Самары, рассек надвое нижнюю губу и оставил сизо-розовый след на подбородке под густой темно-русой бородой.
– Легче, дьявол, обед наружу выдавишь! А ты чего такой безбрюхий, а? – смеялся Савва Болдырь, пытаясь разжать руки Ортюхи, крепкие словно ветки кряжистого дуба.
– Да оттого безбрюхий, дружище, что Сибирь да дальняя зимняя дорога весь жир на мне съела!
Матвей Мещеряк и Иван Черкас обнялись сдержанно, похлопали друг друга по спинам.
– Идем, Матвей, в горницу. Вижу, казаки не скоро угомонятся, расшумелись, будто грачи на деревьях после долгого весеннего перелета… – коренастый, среднего роста с бельмом на левом глазу, с длинной, как у старого попа бородой из прямых черных волос, он был всегда и в словах и в делах осмотрителен, уравновешен, но единожды хорошо все обдумав, вершил намеченное с упрямством норовистого быка.
– Погоди малость, Иван, велю казакам внести государеву пушнину в чулан для бережения, чтоб, охмелев, не раздуванили соболя да по московским кабакам не пропили на радости, что живыми из Сибирской земли возвратились в родные края. Бежать тогда нам из столицы, как затравленным волкам от гончих, так что и на Волге не схоронимся! Фролка, бери ключи да поищем чулан понадежнее! – Матвей подозвал к себе десятника Ивана Камышника и и велел ему и его казакам бережно снести мешки с пушниной в дом и, заперев, поставить караульщика, а ключ передать на сбережение лично ему.
– Так будет сохраннее, – негромко выговорил Мещеряк, принимая ключи на суровой толстой нитке от Ивана Камышника, и еще раз наказал двум дюжим бородатым караульщикам никого к двери не допускать, а будет кто нахрапом лезть, бейте так, чтоб на ногах не стоял: я потом самолично спрос строгий учиню – с каким умыслом в чулан с государевым ясаком лезли? Идем, Иван, – обернулся к молчаливому Ивану Черкасу, – поговорим о делах сибирских и московских, ты тут за минувшие годы изрядно осмотрелся.
Оба есаула, ермаковские сеунщики, заняли отдельную угловую горницу с одним окном на Никольскую улицу, другим на Никольские ворота Кремля, который был хорошо виден в конце улицы, а чуть правее, у самого кремлевского рва, стояло двухэтажное срубовое здание Земского приказа. На крыльце приказа переминались четыре стрельца с бердышами, а перед ними в овчинных серых тулупах толклись с десяток просителей, а может кого и к спросу призвали или кто тяжбу какую затеял с соседом.
– Попервой скажи, Матвей, каким образом покоряли вы Сибирь после нашего с Саввой ухода, да как случилось, что Ермак Тимофеевич погиб? Стрелецкий голова Иван Киреев, привезя в Москву царевича Маметкула, был спрошен пред очами царя да боярами, с нами видеться не захотел, с тем и отъехал прочь. А более никаких вестей от вас не приходило, потому и не знали мы, что с вами в Сибири приключилось далее. И почему нас не послали за Камень, когда снарядили большой полк с воеводой Мансуровым – не ведаем! В полку, сказывали, семьсот человек, а теперь поговаривают, что по весне восемьдесят шестого года в Сибирь пошлют большое войско. Должно быть, и нас отправят всех вместе с тобой и твоими казаками. Садись, Матвей, вот плетеное кресло у окна, я присяду на табурет. Пока нам сготовят обед, мы успеем беспомешно поговорить.
Матвей осторожно опустился в скрипучее, из ивовых прутьев сплетенное кресло, на минуту задумался, глядя на проезжающий мимо к торговым рядам крестьянский обоз с уставшими лошадьми, от которых шел на морозном воздухе сизый пар.
– Стрелецкий голова Киреев не иначе сказал государю, в каком бедственном положении оказались мы и стрельцы по прибытии князя Болховского с пустыми стругами! Оттого атаман Ермак и настоял, чтобы Иван Киреев с государевым ясаком да с царевичем Маметкулом спешно воротился на Москву с надежной охраной. Ведало атаманово сердце, что придется нам тяжко от бескормицы, но и он не мог предугадать, что зима выдастся настолько суровой…
Матвей без спешки, с остановками для вспоминания, рассказывал о той минувшей зиме, о сражениях под Кашлыком, у Бегишева городка, о ратном походе оставшихся в живых казаков в верховья Иртыша на выручку бухарского каравана, которого либо вовсе не было, либо он был, да злоехидный Кучум успел перенять и купчишек его использовал для приманки, чтобы заманить казаков в западню и погубить, подгадав ночевку ермаковцев после дневного похода по реке Вагай, да еще и буря как на грех нежданно разразилась в канун ночи…
– И все же не совсем удалась Кучуму его ратная хитрость! – закончил свой печальный рассказ Матвей, невольно поглаживая шершавый шрам над левым глазом – след татарской стрелы, как память о последнем сражении с кучумовцами. – Кабы не смерть негаданная атамана Ермака, так и вовсе осрамился бы он со своей затеей, потому как всего лишь семь казаков погибло той ночью вместе с атаманом. И погибли те, кто в дозоре малым числом стоял и первыми встретили татарскую толпу в несколько сот человек!.. Думаю, – добавил Матвей, разминая затекшие плечи, потом улыбнулся, уловив проникшие в горницу запахи жареного с чесноком гуся, – воеводе Мансурову полегче будет, чем нам. У него и войска больше, да и лучшие воины Кучума полегли уже в драках с нашими казаками. Слышь, Иван, мой живот урчит, как утроба голодного волка в лютую зиму! – Матвей трижды хлопнул ладонями о колени. Видно было, что только теперь, достигнув Москвы и сохранив в целостности государев ясак и своих казаков, он начал, что называется, оттаивать душой после сибирских потрясений и долгой многотрудной дороги от Кашлыка до Москвы. – Не пора ли нам с тем гусем разделаться, а о делах московских поговорим, когда урчание в кишках поутихнет, чтобы слова можно было хорошо расслышать!
Иван Черкас скупо улыбнулся, погладил длинную бороду левой рукой, на которой отсутствовал мизинец, поднялся с табурета, подмигнул серым правым глазом, пошутил:
– Правду старики сказывали, что сытый волк добрее голодной собаки! Вы с дороги, проголодались, а я с расспросами… Покличу кашевара, принесет нам, чем бог нынче наш котел артельный пожаловал! После обеда протопим баню на берегу Яузы, чтобы твои казаки отмылись с дороги, надели чисто белье, а снятое исподнее отдадим тутошним бабам, они за умеренную плату отстирают ваши рубахи да портки со щелоком, чтоб ни одна вша не уцелела! После бани и поговорим о делах московских, в меру того, что мы успели узнать от простолюдинов – в Боярскую думу для беседы казаков не приглашают.
За долгую и холодную дорогу в санях по льду Камы, Волги, Оки, а от Коломны по Москве-реке, казаки истосковались по горячей бане, а потому и неистово парились душистыми вениками. Иные из них с красными от жары телами с воплем выскакивали из разбухших дверей и с головой ныряли в пушистые сугробы недавно выпавшего снега. Балагур Ортюха Болдырев, вспоминая давние годы своей развеселой скоморошьей жизни, силком выволок за руку орущего диким голосом длинноногого рыжего Яшку Ясыря, хлестал его по распаренной спине березовым веником и горланил припевку:
Баба сеяла, трусила,
Что-то бабу укусило!
Баба юбку кверху – хлоп!
Оказалося, что клоп!
С последними словами свалил Гришку в сугроб, перевернул два раза окаменевшего от ужаса казака, потом взвалил себе на спину и с хохотом потащил снова в баню, из-под притолоки которой густыми клубами вырывался на волю пахнувший мылом и вениками белоснежный пар.