— Ваша правда, — улыбнулся Май.
— То-то. Не выношу риторических вопросов: почему да зачем… Правда, Гришаня? Ты там не куксись, возле ведра. Угощайся котлетами.
Гришаня не стал ломаться — живо подсел к столу, шлепнул котлету на кусок хлеба и принялся жевать, забавно надувая щеки.
— Кушай, Гришаня, — приговаривал Мандрыгин, с любовью глядя в обрызганное краской лицо. — Завтра возьму у Канашкина фотоаппарат и запечатлею живопись твою. — Он пояснил для Мая: — Гришаня в третий раз стены расписывает. Сюжеты — ахнете! Один «Сон Ганнибала» чего стоит! Нельзя же, чтобы все исчезло бесследно. Вот я и фотографирую.
— Вы хотите сказать, что Гришаня всякий раз закрашивает свою живопись и потом заново все расписывает?
— Однако, какой вы тупой! — раздраженно бросил Василий. — Художник должен работать. А где? На заборах рисовать — рыло начистят. Заказ на художество простому маляру фиг кто даст. Образования у Гришани нет — в школе для сирот-полудурков обучался клеить коробки. Я сам испил эту чашу — тоже коробки клеил. Правда, в школе для нормальных сирот.
— Но надо же что-то делать! — безнадежно воскликнул Май, касаясь рукой стены. — Ведь жалко! Жалко!
— Вы смешной, — небрежно сказал Мандрыгин и кивнул Гришане на Мая: — Правда, смешной? Он тебя жалеет!
Гришаня понял и успокаивающе похлопал Мая по плечу.
— Неужели вы все это закрасите? — допытывался Май.
Гришаня кивнул покорно, и это разозлило Мая.
— Неужели партия независимости любит непременно однотонные стены? — надрывно спросил он.
— На самом деле она любит Караваджо, — съехидничал Василий. — Но скрывает это, опасаясь непонимания электората.
Гришаня, поняв, что говорят о Караваджо, преобразился — перестал жевать, выпрямил спину, приложил руку к сердцу и улыбнулся так празднично, что Май тоже невольно засмеялся.
— Я сам люблю Караваджо, его теплый полумрак, рисунок запредельного совершенства, — почтительно обратился он к художнику. — Но на титана можно смотреть без слез, только с восхищением. Слезы у меня вызывает другой, и в нем есть что-то… — Май подергал ус, подбирая слово, и, не найдя его, мечтательно посмотрел в окно, как будто ждал явления Анаэля.
Все тоже посмотрели в окно, но там, кроме звездной крошки и сахарной луны, не было ничего.
— М-м-м! — замычал Гришаня, тронув Мая за плечо.
— Фамилию требует, — перевел Василий. — Фамилию этого итальянца. Ведь он итальянец?
— Да, флорентиец. Монах. Фра Анджелико.
Гришаня встал и пожал Маю руку.
— Он солидарен с вами, — перевел Мандрыгин и едко умилился: — Надо же, что искусство вытворяет! Все подвластны ему — и академик, и герой, и мореплаватель, и плотник!
— Фра Анджелико такой… непонарошку, — начал с волнением, косноязычно объяснять Май, не отпуская руку Гришани, — такой, знаете ли… как детский вздох…
— Баста! — скомандовал Василий и встал. — Вынужден вмешаться. Конец!
Май с Гришаней разомкнули руки. Василий уже вышел в коридор. Май медлил, уходить ему не хотелось. Гришаня ровно улыбался, и Май с горечью подумал, что, возможно, не оставил не единого следа в его памяти. Мандрыгин включил в коридоре свет и повел гостя к двери, бормоча ржавым голосом какую-то ерунду:
— Я хам. Не обессудьте. Жизнь диктует! Весьма благодарен за помощь. Всегда рад. Надеюсь, дружить домами не будем.
— Но почему? — недоуменно спросил Май.
— А дома у меня нет, — ухмыльнулся Мандрыгин, зло пнув по дороге толстый, наглый мешок.
— Не гоните меня, — от сердца попросил Май, и вдруг у него вырвалось само собою невероятное, фантастическое: — Я могу вам дать роль, главную роль в пьесе!
Василий задумался, стоя у двери. Пыль от мешка возилась над головами. Оба одновременно чихнули, и Мандрыгин осведомился, прыснув ядом:
— Вы — Товстоногов?
— Однако, у вас амбиции! — восхитился Май. — Что ж, имеете полное право. Увы, я не Товстоногов и даже не призрак его. Но пьесу я вам обещаю.
Сказал и понял, что готов хоть сейчас сесть за пьесу, хоть здесь, в коридоре, на мешке. Но в эти мечты вклинилась мысль о бебрике, о «праве первородства», проданном за десять тысяч долларов.
— Ну ничего! — вслух утешил себя Май. — Зато сейчас я хочу думать о пьесе. Она будет такая, такая…
Май неуклюже взмахнул руками, не имея больше слов, и обдал артиста долгим медовым взглядом. Мандрыгин не выдержал, сдался — кивком позвал Мая за собой. Они молча вернулись в зал. Гришаня читал книгу, вытянувшись на раскладушке; он дружески улыбнулся Маю, ничуть не удивившись его возвращению.
— Про что пьеса? — хлестко спросил Мандрыгин, усевшись за стол.
— Про вас, — без колебаний ответил Май, присаживаясь напротив, так, чтобы видеть и артиста, и Гришаню. — Я напишу пьесу про вас.
— Премного благодарен-с, но мне эта тема скучна, — небрежно сказал Василий и огрызнулся: — Почем я знаю, вдруг вы бездарь?
Май испугался до мути в глазах. Он был суеверен и живо представил, что бебрик очень скоро обескровит его талант. О, подлая халтура из-за подлых денег!..
Мандрыгин с минуту любовался эффектом своей реплики и жалостливо утешил:
— Ладно. Не бездарь. Вы больше похожи на городского сумасшедшего.
— А вы сами — кто? — озлился Май. — Вы не городской сумасшедший? Поглядите на себя: не человек, а закорючка! Арбузный хвост! Гормотун! Шляетесь по Петербургу с вертепом, пляшете «Камаринскую» на фоне идиотского сфинкса! А тем временем какой-нибудь недоделанный актеришка, бездарь первостатейная, ваши законные роли играет, Хлестакова, к примеру!
— Только без лести, — грубовато обронил польщенный Василий и с опаской спросил: — Вы, случаем, не бомж? Может, вам надо попросту ночь где-то перекантоваться?
Май молча вытащил из пакета паспорт. Василий принялся изучать документ, причем Гришаня присоединился к другу, отложив раскрытую книгу. Май машинально взглянул на страницы, заполненные готическим немецким шрифтом, и почему-то не удивился.
— Тэк-с, — противно крякнул Мандрыгин, прервав изучение паспорта. — Вы — Май Семен Исаакович. Ну, предположим.
— Что это за «ну»? — возмутился Май. — В чем вы меня подозреваете?
Гришаня фыркнул, а Мандрыгин сказал еще более противным голосом:
— Вы, значит, караколпак? Оригинально, что именно через «о». Исаакович — и караколпак. Странно! Уму непостижимо.
— Где? — всполошился Май, но тотчас опомнился и стыдливо объяснил, стуча пальцем по глупому слову, криво начертанному над своей фамилией: — Это Щипицын напакостил! Вообще-то он яркий человек: авиамоделист, полиглот, виртуозно играет на губной гармошке, регулярно и легко — как за куревом — выходит в астрал, но… когда напивается, ведет себя по-скотски. Я к нему тогда пришел в черной шапке, жена связала на скорую руку… Щипицын и пошутил: «кара» — это «черный», а «колпак» — моя вязаная шапчонка…
— Вопрос исчерпан, — кивнул Василий, перемигнувшись с Гришаней. — Значит, вы — писатель. Что же вы написали?
Май вытащил из пакета свою книгу. Мандрыгин недоверчиво повертел ее в руках.
— «Мысли о прогрессе. Из приватной переписки Трофима Денисовича Лысенко и Герберта Джорджа Уэллса», — громко прочитал он. — Уэллса я знаю. Фантаст. А Лысенко что за тип?
— Тоже фантаст. В своем роде.
Гришаня заинтересованно хмыкнул и устроился поудобнее: сел на раскладушке, прислонившись к рыжему боку летящего на стене черта.
— Держись, Май. Экзамен сдаешь на писателя, — сурово объявил Мандрыгин, наугад раскрыл книгу и начал читать: — «Уважаемый господин Лысенко! Вчера я беседовал с Его Величеством о будущем урожае пшеницы, не скрывая своих сомнений относительно качества зерна. „Раз на раз не приходится, — заметил король и неожиданно поинтересовался: — Выращивают ли в Советской России деревья какао?“ Я ответил отрицательно, аргументируя это тем, что в СССР суровый климат. Но вопрос Его Величества все же смутил меня, и я обращаюсь за разъяснениями к Вам, господин Лысенко. Искренне Ваш Г. Дж. Уэллс».
— Ну! Что вы умолкли? — нервно спросил Май. — Что вам непонятно?
— У меня осталась тень сомнения: вдруг вы какого-то Мая прикокнули и сперли его барахло, паспорт и книжку, — Василий вздохнул и каверзно заключил: — Если вы — настоящий, то будьте любезны вспомнить, что этот Лысенко ответил Уэллсу, желательно дословно.
Май начал вспоминать, не смутившись ни глупым подозрением, ни тем, что Гришаня неотрывно смотрит ему в рот.
— «Уважаемый господин Уэллс! Меня удивила сама постановка вопроса о деревьях какао: растут — не растут. Растут! И еще как растут! И где — в Сибири! В тайге! Наши кондитерские фабрики наладили производство превосходных конфет „Шоколадные таежные“. Покойный писатель А. М. Горький был большой охотник до этих сладостей. Доходило до курьезов. Бывало, увидит великий старик на обеде в Кремле коробочку „Шоколадных таежных“ и цоп! — потихоньку в карман тащит, сколько может. И самому весело, и всем вокруг тоже! „Ох, не доведет вас до добра эта любовь к сладкому“, — говаривал писателю товарищ Сталин, по-доброму усмехаясь в усы. Посылаю вам, господин Уэллс, подарочный набор „Шоколадных таежных“ — от щедрой славянской души! С дружеской приязнью Трофим Лысенко».
Май пресекся. Ему вдруг показалось, что книга бездарна и слушателям стыдно за него. Но Гришаня засмеялся, встал и тихонько, ласково похлопал Мая ладонью по голове. Василий молчал, невозмутимо взирая на это изъявление признательности. Молчал и Май, не зная, что теперь делать. Гришаня забрал у него книгу, рухнул на раскладушку и повернулся к стене — к Вакуле с чертом. Вакуле было все равно; он будто дремал в полете, сберегая силы для встречи с царицей. Черт же из любопытства скосил поросячьи глазки на открытую страницу, но попусту — неграмотный он был.
— У меня сегодня ночью выступление, — сказал Василий, катая по столу яблоко.
Май понял это как намек, вылез из-за стола и, кивнув на прощание, потащился прочь.
— Сортир рядом с ванной, — кинул вслед артист. — Вы ведь сортир искать отправились?