На третий день зарядил тягучий осенний дождь. Капли висели на желтеющей листве прибрежных ив, затем падали на землю, а иногда и за воротник людям, решившим укрыться под их сенью. Жидкая морось висела в воздухе. Костёр не горел тольком, а только исходил едким белым дымом. Ни просушиться, ни согреться.
Тишила и Ястырь, на всякий случай оделённые увесистыми тумаками, вели себя смирно. Новгородец, чьи руки по-прежнему были связаны назади, ничего делать не мог, лишь старался поджать под себя голые озябшие ноги. Ястырь, чьи руки были связаны спереди, умудрился спроворить себе удочку из ивового прута и конского волоса. Не вылезая из ладьи, мужичонка удил рыбу и оказался удачливым рыбаком, а Зубейдушка – рачительная хозяюшка – стала эту рыбу коптить.
– Скоро, скоро и мы превратимся в бессловесных карасей, – бормотал Яков. – Утром – елец, в обед – щука, на ужин – карась.
– Зачем сетуешь, воин? – вздыхал Ястырь. – Возле реки, да с такими товарищами, как мы, ты с голода не околеешь.
Странным, загадочным казался Якову этот Ястырь. Зубейда наболтала, будто родом этот человек из большого города Булгара на Итиль-реке[53], и что долго Ястырь бедствовал в плену в самом главном городе Орды – Сарае, пока не оказался выкуплен самим великим темником Мамаем.
– Врать ты здорова, Зубейда! – прервал девицу Яшка. – Темник Мамай купил за деньги заросшее волосом чудище неизвестного рода-племени!
– Ястырь булгарского племени… – надула губки Зубейда.
– …купил чудище булгарского роду-племени, потратился, поиздержался да и выпустил на волю по степям бродить?! Добрый, добрый Мамаюшко! Отец родной всем булгарам пленным! Ври да не завирайся, Зубейда!
– Экий ты грубый, словно деревянный башмак! – на глаза девицы навернулись слезы, а Якову сделалось вдруг жалко её, аж сердце сжалось, но он виду не подал.
– Скажи ещё, что и Вяхирь – собственность твоего Челубея! – упорствовал Яков.
– И я, и Тишила – все мы награда Чолубэ за долгая служба темнику, – певуче произнесла Зубейда.
– Так ли выходит: Ястырь и Вяхирь – Челубеевы рабы? – изумился Яков.
Он покосился на странную пару: на Вяхиря – огромного обормота с вороватыми ухватками – и на Ястыря – кривоногую чёрно-бурую лисицу-оборотня. Оба теперь сидели рядом, возле костерка чуть ли не плечо к плечу, оба пообсохли, у обоих усы блестели после только что отведанной копчёной рыбы.
– Значит, и ты рабыня Челубеева? – продолжал спрашивать Яков, и вдруг пришло ему на ум то, о чём прежде и не думалось – что Зубейда для Челубея не только еду готовит, не только одёжу его стирает, не только раны его лечит, но и… вроде как жена его.
От мыслей своих невысказанных Яков застыдился, покраснел, опустил взор, уставился на остроносые башмачки Зубейды. Ой, и муторно ж сделалось ему! Ой, как горестно! Не можно на чужую жену заглядываться, пусть она и в храме с Челубеем не венчана. Да и сама же Зубейдушка твердит, что любит этого чуду-юду! Испугался Яков снова в глаза её смотреть, не хотел насмешку там увидеть – ту же, что в глазах Марьяши не раз видел. И бежать хотелось, да неловко. Как побежишь от своих же пленников? За безумного сочтут! Вдруг почувствовал он лёгкое прикосновение пальчиков. Зубейдушка нежно взяла его за бороду, приподняла личико, заставила в глаза себе глянуть. Глаза были тёмные, как омут бездонный, и с лёгкой зеленцой. И опять в них золотистые искорки загорелись, как вода блестит в погожий день. И смотрела Зубейда нежно и лукаво. Смотрела прямёхонько Яшке в душу. И взгляд этот стрекал, теребил сердечко.
– Зачем так смотришь? – не выдержал Яков, дёрнул головой.
– Позабыла я, как на Москве говорят, – ответила Зубейда.
– Что на Москве говорят? О чём?
– О том, если полюбится девице парень, – произнесла она тихо.
– Зубейда! – позвал Челубей и велел по-татарски: – Кормёшку неси!
– Чолубэ, мой Чолубэ, – привычно запела Зубейда тоже по-татарски. – Моё солнце, моя жизнь.
Он хлопотала и кружилась вокруг своего властелина, а Яков, сплюнув от омерзения, поспешил отвернуться.
На третий день, под вечер, едва лишь Зубейдушка повесила над костром котелок с щучьим мясом, из тумана выплыли крутые воловьи рога, две пары. Волы тащили крытую войлоком двухколёсную кибитку. То ли Никита правил волами, то ли они сами нашли путь-дорогу к костерку драгоценной своей хозяюшки – кто поймёт-разберёт. А только Никитушка оказался сам не свой: ни жив, ни мёртв. Лицо его почернело от копоти, пепел был в волосах, сажей перепачкана одежда.
Яков за полы кафтана стащил полуживого Тропаря наземь. А тот едва на ногах держится и вроде не пьян, а всё одно – не в себе.
С горем пополам усадил Яков своего товарища у костра, сунул в руки миску с похлёбкой. Глядь – Никита поел немного. Значит, не так всё плохо. Смотрит Яшка, изволновался, но молчит пока, не расспрашивает. Молчали и пленники.
Одна лишь Зубейда кинулась к кибитке, влезла внутрь да надолго запропала. Слышались из кибитки шумная возня, счастливые возгласы, а потом и весёлая песенка послышалась оттуда.
Наконец Яшка не выдержал:
– Что, Никита, плохи дела на Ельце? – спросил он.
– Елец пуст, одни головешки да распятые ратники, да горы мертвецов. Отпевать не успевают. Бабы, детишки… – Никита тяжко задышал, сдерживая рыдание.
– А князь? – спросил Яков.
– Князь Фёдор жив-живёхонек, сам роет могилы да Псалтырь над покойниками читает. Я подмог поначалу, но прогнали меня…
– Прогнали?
– Обижен князь, потому и прогнал. И на Москву зуб точит, и на Рязань. Дескать, бросили на поругание. Ничего, Яша. Ты не плачь о нём, ему не впервой.
– А Севастьян? А Прохор?
Никита заплакал. Неуёмным потоком полились слёзы из его иссиня-серых очей.
– …большой полон увели… я искал, каждому мертвецу в глаза заглянул… не нашёл… не спас… вскочил в седло, побежал было в степь… да куда там…
Тут Зубейда выбралась из кибитки. Да в новом наряде! Поверх рубахи своей шёлковой алой надела сарафан шёлковый расписной. Шаровары снимать не стала, но обувь переменила – заместо туфелек с загнутыми мысами натянула красные сафьяновые сапожки. Голову покрыла синим атласным платком с вышивкой. Видать, захотела на московскую жёнку похожей стать. Да только зачем? Яков засмотрелся, залюбовался, и припомнились ему росписи на стенах великокняжеских палат: чудесные птицы с широкими хвостами, кудрявые дерева в розовых цветах, бурливые волны в шапках кудрявой пены.
А Зубейда выбралась из кибитки не с пустыми руками, а с резной деревянной шкатулкой. Шкатулка оказалась полным-полна коричневым мелким порошком. Девица смешала щепотку снадобья с водой в маленькой глиняной мисочке, подала Никите с ласковой улыбкой и низким поклоном.
– Не ипать такмо, евина-суевина, – молвил Челубей.
– Убью-ю-ю-ю! – взвыл Никита, оттолкнув мисочку. – Раз другого ворога нет, убью хоть тебя, нехристь!
Он схватился было за меч, но Зубейда с Яковом, под зычный хохот Челубея, повисли на руках Никиты, отобрали меч.
– Коли в полон увели, надо следом идти, – рассудил Вяхирь. – В аланских землях отыщем ваших товарищей. Там у иудейских откупщиков выкупим или обменяем…
– На что обменяем? – сокрушался Никита. – Казны-то нет!
– Тебе доверься, ушкуйник, ты и нас в полон продашь, – буркнул Яков.
– В Орде же и казны добудем, – подмигнул Вяхирь. – Да к тому ж и Челубеюшко – наш человек, непростой, а знатный воин, поединщик. И почёт ему, и уважение, и деньги щедрой горстью. Много, много в Орде богатств! Может, и нам на дела наши правые малая толика достанет.
Они лежали бок о бок, укрытые тулупами. Никита примостил под голову связку пеньковой веревки, а Яшка – свёрнутый парус.
Звезды спрятались в хмари осеннего неба. От речки тянуло холодом. Рядом догорал высокий костер, слышалось пение Зубейды и отрывистый, похожий на лай смех Ястыря.
– Надо бы в колодки посадить, – сонно бормотал Никита.
– Вяхиря не грех и посадить, – отвечал Яков. – А насчет Ястыря…
– Обоих в колодки. Одну пакость сотворили – сотворят и другую. Как в Орду войдём с такой обузой за плечами?
Никита приподнялся на локте, принялся всматриваться в Яшкино лицо.
– Нам Орды не миновать, слышишь ли, Яша?
– Как бы самим не попасться… – отозвался тот.
– Был я там. Помню большие пространства, не чета нашим лесам. Тьмы народу кочуют. Разного народа, русских среди них немало: и невольников, и купчин. А уж земляков нашего ухаря-Вяхиря и вовсе без счёта. Бог даст, затеряемся в степи, перемешаемся с толпой. Надо только от брони сперва избавиться…
– Зачем? – изумился Яков. – Как же без неё? А коли воевать придётся?
– Утопим в Дону. Доспех, на Бронной слободе изготовленный, в любом торжище отличат от прочих и в нас москвичей опознают. Нехорошо.
– Тогда уж лучше продадим…
– Как продать? Кому в пустой степи продашь?..
Яков не ответил. Он уже спал. Сизые степные туманы оберегали его сон. Снились Якову резные наличники на окнах вельяминовых палат. Снился посыпанный песком широкий двор, где довелось учиться ратному делу. Снилась седеющая борода Пересвета и его пронзительные стальные очи. Снилась и Марьяша, весёлая, раскрасневшаяся. Вот только почему глаза у неё миндалевидные? Почему из-под сарафана расписного видны шаровары, которые она отродясь не носила? И почему Митька Вельяминов вдруг так раздобрел и в росте прибавил? Рожа такая круглая и упитанная стала, что глаза сделались, будто щёлочки? И грозит по обыкновению, грозит, а слов не разобрать. «Ипать тую», – слышится Якову, а Марьяша всё улыбается, и приветливо так, ласково.
К устью Сосны возвращались с опаской. Коней и кибитку Никитка с Зубейдой гнали по берегу, остальные шли рекой на ладье. В селении на берегу Дона оказалось пусто. Тут забили волов. Добро из кибитки перенесли на ладью, а саму кибитку сожгли. Зубейда перед тем, как поднести факел к войлоку, поплакала немного. Полакала и тогда, когда её тряское пристанище обратилось в пепел и головешки. Не позволила никому притронуться к сундуку с нарядами. Сама, закусывая губку и сопя, оттащила сундук на ладью. Коней заводить не стали, ведь теперь, когда стало их не четверо, а шестеро, не поместились бы все в ладью. Да и народу прибавилось. Пусть не было Прошки с Севастьяном, зато появились четверо пленников, один из которых казался столь огромен, что стоил троих. Потому и решили, что Никита погонит коней вдоль берега, а когда надо, будет перебираться с ними вплавь на другую сторону реки. Остальные же люди поплывут в ладье.