Подняли парус, отошли от пристани. С серого, продрогшего неба на головы опять посыпал мелкий дождь.
– Надо спешить! – крикнул Никита с берега. – Если нам судьба зимовать в аланских землях, то надо пройти по степи до снега.
– Снег имати и землу, и небу, и мею, и тую, и еху, – подтвердил Челубей.
Постепенно Дон становился всё шире. Вот уж он вобрал в себя и Острую Луку, и Кривой Бор, и Воронеж. Яшка называл имена рек: Червлёный Яр, Бетюк, Хопёр, Медведица, Белый Яр. Зубейда слушала внимательно, склонив набок головку, прикрытую синим платком. Она брала в руки Прошкины гусли-бандуру, задумчиво, на свой лад, перебирала струны. Мелодия у неё получалась затейливая, тягучая, под стать её песням. Лились, сочились они из её уст подобно сладкому нектару отцветших степных трав, подобно печальному зову летящих к югу птичьих стай. Вот и неприкаянные путники, как птицы, двигались к югу.
Челубей возлежал посередь ладьи, окруженный неустанными заботами Зубейды. Яков не снимал правой руки с тетивы. Он зорко всматривался в проплывающие мимо берега, надзирал за Ястырем и Тишилкой, прилежно налегавших на весла.
– Обуяши еми батогами, – вяло советовал Челубей. – Посуем, поешем.
– Чолубэ говорит: медленно плывем. Накажи пленников, – пояснила Зубейда.
– Это мы-то пленники?! – возмутился Вяхирь. – Кто ж нас пленил?!
Но он умолк, остановленный грозным взглядом Челубея.
– Чолубэ – смелый воин, почитаемый самим Мамаем. Он знатен, он силен, он владеет пятиглавой горой! – пояснила по-русски Зубейда. – Многие кланяются ему, многие подчиняются ему. Он сильный, он смелый, он мудрый! О, Чолубэ!..
Местность по берегам реки менялась. Пологие холмы и перелески сменила плоская, как стол, пустая степь. Вдали виделись дымы кочевий и несметные табуны. Мироздание готовилось к наступлению зимы. Днём солнце нещадно пекло, а по ночам становилось так холодно, что путники жались друг к другу и к костерку, надеясь хоть как-то согреться. Они не заходили в кочевья. Не было нужды покупать у степняков пищу, потому что воловье мясо, тщательно пересыпанное солью, обнаружившейся в седельной сумке Зубейды, всё никак не кончалось. Да и рыба ловилась хорошо. На одном из торжищ предусмотрительный Никита выменял всю выловленную за два дня рыбу на пару поношенных тёплых халатов и островерхих войлочных шапок.
– Всё равно, не похожи мы с тобой на татар, – смеялся он, рассматривая переодетого в обновки Якова. – У тебя хоть оснастка ордынская, а у меня! Эх, не обучен я саблей орудовать! Придется обходиться тесаком!
В тот день, в начале октября, они наконец достигли волока. Дон в этом месте широко разлился, густо оброс пойменным лесом. Река пестрела стягами и парусами. Были тут и простенькие двухвесельные лодчонки, были плоты. Трепетали спущенными парусами струги, бусы[54], ушкуи, малые и большие ладьи.
Долго пришлось лавировать меж судами, прежде чем удалось найти место, где пристать. Ястырь ловко обмотал пеньковую веревку вокруг причального столба – пристани в этом месте не было, лишь торчали из воды вбитые в илистое дно почерневшие брёвна. К этому месту на берегу Никита подогнал коней.
Спускался вечер. Путешественники разложили костерок, отужинали.
– Я вернусь на ладью, – шёпотом произнес Никита. – Эх, Яшка, темны мне замыслы наших спутников…
– Зачем темны, Тропарь? – отозвался Яков. – Зубейда сказала, будто по осени на волоке бывают большие воинские состязания. Челубей надеется на богатый выигрыш и…
Яков умолк, осекся, заметив насмешливый взгляд Тропаря.
– Я – на ладью, Яшка. А ты бди неусыпно, – Никита погрозил ему пальцем. – Нам и свои шкуры надобно уберечь, и Прохора с Севастьяном выручить.
– Думаешь, живы они?
– Чую, живы.
Тропаря поглотила темнота. Яков слышал лишь плеск донской водицы у друга под ногами да сонную брань потревоженного Челубея.
В темноте Тропарь не спеша спрятал меч: сначала благоговейно поцеловал матовое лезвие, вложил в ножны, обернул заранее заготовленной чистой рогожкой, засунул под лавку ближе к корме. Никита всё же сомневался, надёжен ли тайник, и потому утром, пока вместе с Яшкой и Ястырём взбирался по крутой тропке на невысокий, поросший колючим кустарником холм, несколько раз обернулся в сторону ладьи, боролся с желанием пойти и проверить.
Тишила чуть свет куда-то запропал. Исчез, и как не бывало. Никита пытался расспрашивать Челубея, но тот словно оглох. Знай себе водил точилом по лезвию огромной своей сабли. Пришлось идти втроём: Никите, Яшке и Ястырю – без Тишилы.
Наконец они взобрались на холм. Вдалеке ломали линию горизонта меловые холмы. На широком пространстве от реки до подножия этой белобокой гряды сгрудились кибитки и шатры. Между ними сновали люди, носились очертя голову всадники. Тут и там дымили костры. Под наскоро сооруженными навесами слышался стук кузнечных молотов. За невысокими изгородями загонов мычал и блеял скот. Вокруг, на бесконечных зелёных пространствах носились пестрые табуны степных лошадей. Сколько мог видеть глаз, кипела и бурлила жизнь.
Эх, кого тут только не было! Лица белые и смуглявые, округлые и продолговатые, безусые и бородатые. И так много! Куда там Москва или Тверь! Какой там Новгород! Ни Тропарю, ни Якову никогда не приходилось видеть столько народу разом.
– Эх, Яшка, рябит, колет у меня в глазах! – приговаривал Никита. – Одичали мы в долгом путешествии!
– Перевоз. Торжище. Скоро зима. Мурзы откочуют к югу, в аланские земли. Туда, где из земли торчат горы, где земля плачет солёными слезами! – бормотал Ястырь.
– Увидим ли мы темника Мамая? – спросил Яков, но Ястыря уже и след простыл. Убрался восвояси оборотень.
Яков и Никита вернулись в лагерь, оседлали коней и поехали к краю становища туда, где на зелёном блюде бескрайней степи паслись несметные стада мурзы Сары-ходжи. Да и невольников у него, по слухам, было больше всего.
Конь Тропаря, Рустэм, скакал впереди. Лёгкий Ручеёк не отставал, норовил догнать товарища, пытался сблизиться, цапнуть за шею или за бок. Яков пресекал бесчинства своего коня и, чтоб не искушать его, заставил обогнать Рустэма – нестись всё быстрее и быстрее. Наконец Рустэм с Никитушкой остались позади.
Скоро Яков перестал оборачиваться, позабыл и думать о товарище, почувствовал сладость вольной скачки. Все звуки умолкли, и слышен был лишь свист ветра да размеренный стук копыт. Свежий аромат увядающих степных трав наполнял ноздри. Глаза слепил свежий ветер. Душа вознеслась над постылыми заботами и тягостными воспоминаниями, сбросила вериги минувшей жизни, обретая крылья для нового полёта. Позабыл Яков и Москву, и постылую, истерзавшую сердце любовь к Марьяше-гордячке. Впереди была воля, изумрудно-янтарный неизмеримый простор.
Яков опомнился далеко в степи, когда Ручеёк, утомившись от скачки, сам повернул назад к многоязыкому табору Сары-ходжи, сам перешёл с галопа на неспешную рысь, а достигнув пределов становища, перешёл в шаг. Долго ездил там Яков, всматривался в каждое лицо, особенно в лица тех, кто был похож на невольников – искал Прохора с Севастьяном, но не нашёл. Не нашёл даже Никиту, которому тоже следовало где-то здесь ходить-бродить. Долго блуждал Яков, высматривал знакомых.
Наконец в вечерних сумерках огни костров сделались ярче, отчётливее стали звуки становища. На небе одна за другой зажглись звёзды. Утихли оклики торговцев, стук кузнечных молотков и сменились другими звуками – тут и там слышалось разноязыкое пение: то колыбельная песня, то заунывный, похожий на жалостный плачь, напев степного пастуха.
И Яков, и Ручеёк – оба устали. Мучимые голодом и жаждой, спустились они к берегу Дона, однако на месте стоянки, которая была ещё утром, никого не оказалось. Устроились там чужие люди, и ладья стояла чужая, не Никиткина. Яков встревожился, принялся спрашивать, куда, дескать, делись прежние люди. «Ушли» был ответ, а куда ушли, не сказали.
Начал Яков блуждать по-над берегом. Всё тщетно. Уж не надеялся разыскать родимую ладью, как вдруг донёсся до него знакомый звук. Вот кто-то провел умелой рукой по струнам, и вот зазвучал сладкозвучно медовый голосок:
– Чолубэ, ах, Чолубэ, моё солнце, моя жизнь! Храбрый воин Чолубэ, он могуч, непобедим. Гневный рок – его копьё, колет гнусного врага. Словно буря его конь – грудью рушит вражий стан. Словно солнце его взгляд – греет сердце Зубейде, – так пела чаровница.
Вот перед Яковом из темноты возникла крытая войлоком двухколёсная повозка. Точь-в-точь как та, которую пришлось сжечь возле устья реки Сосны. Выкрашенные в синий цвет борта подсвечивал огонь близкого костерка.
Яков спешился, обошёл вокруг повозки. Зубейда сидела перед костром, скрестив ноги, и держала в руках странный инструмент Прохора – гусли-бандуру. Синего платка на голове красавицы уже не было. Зато появился золотой обруч, на гладкой поверхности которого играли огненные блики.
Вокруг костра расположилась вся честная компания. Вот наглорожий Вяхирь. Рядом Ястырь – чёрно-бурая лисица. Челубей, герой сладкозвучной баллады, занимал почётное место, полулежа среди подушек и опираясь могучей спиной на колесо повозки. Никиты тут не было.
– Где Тропарь? – выдохнул Яков.
– Уплыл вместе с ладьей, – был ответ Вяхиря.
– Уплыл, не дождавшись меня? Не может быть! Врешь!
– Поешь рыбы, поешь хлеба, Яков, – пропела Зубейда. – Порадуйся нашей удаче! За Тропаря и ладью Аарон-торгаш дал хорошую цену. Чолубэ купил овёс коням, штаны – Ястырю, а золото и повозку – для меня.
– Аарон – склизлая жаба! – фыркнул Вяхирь.
– Аарон – великий человек! – возразила Зубейда. – Много казны, много волов, много лодок. Сядь, Яков, поешь. Дай отдых мыслям. Никите хорошо сейчас у Аарона. Он позабыл о свободе. Он теперь Аарона раб.
– Не может быть! – Яков как стоял, так и осел на мокрую от ночной росы траву, оказавшись аккурат между Тишилой и Зубейдой, которые хоть и спорили сейчас, но слова их для Якова были одни и те же – Никита запродан в рабство. Вот так, запросто!