– Послушай!.. – разволновался Дмитрий Ольгердович. – Отец пошлёт вестника к брату, Кейстуту. Пока ещё посланец обернется, пока Кейстут хитромудрый выгоды и потери просчитает, пока его войско нас нагонит, осень минует и зима наступит…
– Ты сказал бы прямо, княже, зачем тебе надобно, чтобы я в Любутск направился? Нечего делать мне на Брянщине! Семья моя уж третий год как повымерла вся, терем сожжен, челядь рассеялась. Дружина – вот моя семья, бранное поле да тайная вылазка – мой дом.
– Слыхал я, Ослябя, что ты большой мастак за пленными на Московию ходить, – скривился Димитрий. – Не любишь лесной люд. Я так слышал: братаник[9] твой, Сашка Пересвет, на Москве, при митрополичьем дворе обретается…
– Мне до Сашки дела нет. Пьяница он и охальник. Поссорились мы. Мириться не стану.
И Ослябя выказал неуважение, повернулся спиной к старшему, не почтил поклоном при прощании. Или разозлился, бесчувственный человек? Или испугался чего, не знающий страха? Но Димитрий Ольгердович не думал отпускать своевольного подданного. С силушкой вдарил латной рукавицей по кованому наплечью ослябетева доспеха. Металл грянул о металл. Васька Упирь, в сторонке прикорнувший, подскочил, будто ошпаренный.
– А я так слышал, – прорычал Димитрий Ольгердович совсем уж не миролюбиво, – что один из сыновей твоих жив. Будто в Москве он, будто Димитрию Московскому служит, и будто Сашка Пересвет, твой непутевый родственник, его от неминуемой смерти спас.
– Отпусти ты меня, князь! – взмолился Ослябя. – Не трави душу напрасной надеждой. Я присягнул твоему отцу, крест святой целовал. Присяга нерушима для меня. Прикажет Ольгерд Гедиминович Москву поджечь – подожгу. Прикажет Сашкину непутевую башку с плеч скинуть – скину.
Васька Упирь едва поспевал за своим командиром. Ослябя бежал прочь от князь-Димитрия так скоро, словно вся сатанинская рать гналась за ним по пятам.
– Всё так, Андрюха, – пробормотал вослед ему брянский князь. – Да только для владетеля Литовского, что крестное целование, что шаманская пляска – всё едино.
Димитрий Ольгердович хорошо знал своего отца. Умел провидеть его намерения. Многое свершилось по его предсказанию.
– Что вы содеяли? – спросил Ослябя.
– Ухайдакали раба Божьего, – просто ответил Лаврентий Пёсья Старость.
Ослябя сошел с коня. Склонился над пленником. Лицо мужика, залитое кровью, казалось бы младенчески покойным, если б не зияющие рваным мясом раны на месте глазниц.
Север, бурый конь Осляби, тяжело переступал по мерзлой траве, дышал в спину горячо и тревожно, чуя свежую человеческую кровь.
– Зачем вы его ослепили?
– Дык, догадался он, что мы с литовского стана. Дрался, кусался, как собака, не унять.
– Так намяли бы ребра, руки повыдергивали. Зачем же ослеплять?
– Дак били мы его, Андрей Василевич, били смертным боем. Дак грозился, что сбежит и всё про нас боярину Шубе расскажет. Всё: и где мы, и что мы, и с кем мы. Всё! А слепцу-то и допрос чинить уместней, слепец, он сговорчивей. И не расскажет слепец боярину своему ни где, ни что, ни как, ни с кем. Кто ж знал, что он от ослепления помрет?.. – Егор Дубыня, барабанщик Ослябева стяга, трещал так же звонко, как его барабан перед началом сечи.
– Да и не воевода это, так мужик мужиком, – буркнул Ослябя.
Они расположились на отдых в бору, среди ёлок. Говорили тихо, не гремели железом, не возжигали огня. В разведку пошли налегке, без доспехов, без припасов. Только осторожный Васька надел под зипун кольчугу. Коней также обрядили попроще – обычная сбруя, как у добрых путников-северян.
Васька разложил на тряпице нехитрую снедь: хлеб, репу, вяленую рыбу. На головы им сыпала предзимняя мокрядь. Поначалу вечеряли втроем – Лаврентий не присоединился к трапезе, пока не схоронил злополучного пленника.
– Вернёмся к войску? – осторожно спросил Василий.
– Вернёмся. Найти бы ещё то войско! – нехотя ответил Ослябя.
– Дак вроде намеревались к Волоку Ламскому идти поначалу.
– Может, и к Волоку, а может, и к Можайску. Кто же Ольгердову душу распознает? Мне он у Волока встречу назначил, а Михайле Волынянину – возле Можайска, – нехотя ответил Ослябя. – Государь наш тихо, по звериным тропам войско водит. Никому секрета не открывает.
– Куда ж поскачем, батя? – поинтересовался Васька.
– На закат… – и Ослябя подозвал Севера.
Они шли размашистой рысью, минуя проезжие тракты, выбирая проторенные тропы, что пролегали по балкам, вдоль ручьёв. Вблизи Можайска напугали до полусмерти охотничью ватагу: троих смердов, ждущих в схороне кабанчика. Допрашивали строго, побили крепко, но резать не стали. Смерды жалобно молили о пощаде. Ни о вражеском войске, ни о войске московитов ничегошеньки они не знали. А тут, на удачу, товарищ пленных выгнал к схорону поросенка-недоростка. Дубыня оглушил зверя палицей, Василий довершил дело рогатиной. Споро повязали загонщика, освежевали зверя, мясо пересыпали отобранной у смердов драгоценной солью. Кто знает, как добрались бы до своих по зимнему лесу, если б не эта случайная добыча. Смердов обобрали, конечно, как же без этого, а потом отпустили полуживых и полуголых.
И снова Ослябя повёл их лесистыми оврагами на закат, в сторону Можайска. Под копытами коней трещал и лопался молодой ледок. Палая листва, схваченная морозцем, оглушительно шелестела. С каждой ночью становилось всё холоднее.
Около полуночи третьего дня неподалеку от Можайска разведчики встретили своих.
– Эй! – прокричали из темноты. – Куда ж так летите, упыри? Нешто коней не боитесь загнать?
– Из нас только один Упирь, – мрачно ответил Ослябя, придерживая Севера. – А ты сам-то чей, смелый такой?
– Я те счас расскажу, дяденька, – нагло ответила осеняя ночь.
Сколько их было? Кто ж разберет впотьмах! Семь или десять человек. Какая разница? Выскочили из зарослей орешника, словно черти из преисподней. Кто на коне, а кто пешедралом. Но все вооружены, все со щитами. Лаврентий успел возжечь факел. В железе щита отразилось его колеблющееся пламя, высветив кряжистый дуб, распростерший на стороны обнаженные ветви.
– Гляди-тка! – вякнул Лаврентий. – Дерево голое! Стародубские дружинники!
Факел упал на землю, выбитый опытной рукой стародубского вояки.
Васька огрёб по шапке тяжёлым щитом. Упирь кулем мучным сверзился из седла на мёрзлую землю, глухо звякнула кольчуга.
– Свои-и-и! – что есть мочи возопил Дубыня. – Мы дальняя стража! Боярина Осляби люди и сам боярин с нами!
Вопль его канул в лошадином топоте, грохоте щитов и площадной брани.
Ослябе удавалось отражать летящие в его лицо кулаки. Нападавшие не вынимали мечей из ножен, используя их как дубинки. Пиками не кололи, пытались нанести удары древком – убивать или калечить не хотели, намеревались полонить. Север вертелся волчком, спасая своего всадника от петли аркана.
– Дубыня! Вали коней! – скомандовал Ослябя. – Спешим их!
И дубинушка Егория принялась охаживать добрых стародубских скакунов по головам да по крупам. Нет-нет да и подворачивалась под его могучую десницу чья-нибудь несчастливая конечность. Тишину зимнего леса наполнил истошный вой и лошадиное ржание.
– Окститесь, дурни! – ревел Дубыня, круша противников.
Лаврентий спешился. Вооружившись длинной веревкой, он орудовал под ногами обезумевших коней. Отволакивал в сторону оглушенных Дубыней противников, ловко вязал, приговаривая:
– Настала, настала пёсья старость. Отдохните, поглядите сны честные о том, как зазорно боярина Ослябю не узнавать!
Ваське удалось подняться на ноги. Одного из драчунов он сдернул с седла за полу зипуна и швырнул под копыта подоспевшего Ручейка.
Васькин конь, вороно-пегий Ручеёк, метался между дерущимися с пустым седлом. Привычный ко всяким передрягам, безошибочно различая своих, он бил противников копытами, сшибался с конями грудь в грудь, скалил зубы, кусался.
Лаврентий исправно творил своё ремесло: трое противников, оглушённые и крепко связанные, лежали на мёрзлой траве. Вдруг кто-то толкнул старого любуткого дружинника коленом или кулаком пониже спины. Потом ещё раз, будто говорил: «повернись». Противник был позади, великого роста, тяжёлый, дышал шумно и жарко.
– Ох, наросло ж в Стародубе здоровых орясин! Как удержаться-то, пёсья старость? – печально бормотал Лаврентий, нащупывая в голенище любимейший свой топоришко. Выверенным движениям, с широкого разворота ахнул дядька обушком по вражеской груди. Бил милосердно, не остриём, но обухом, однако почему-то не услышал, как доспех отозвался на удар мелодичным звоном, будто и не было на противнике никакого доспеха, а только шкура.
– Уая-я-я! – закричал противник, вздымая в воздух лаковые копыта. Лаврентий выронил топор, склонился долу, прижал бороду к коленям, накрыл ладонями затылок. Но милосердие оказалось не чуждо и его противнику. Не стал он топтать дядьку Лаврентия. А только ухватил за зипун посередь спины, мотнул головой, выдирая здоровенный клок.
– Повредил меня, пёсья старость! – взвыл Лаврентий, распрямляясь для новой атаки.
Струсил ли старый любутский дружинник? Стушевался ли отважный вояка? Почему топоришко из рук выпустил, когда увидел над собой горящие недобрым полыменем глаза Ручейка и его оскаленную пасть?
– Тащи мешки, Лаврентий! – услышал он зов боярина. – Накроем ими буйные головушки стародубского воинства, чтоб не ослепли ненароком от великокняжеского величия!
– Ручеёк! – вопил Упирь. – Не тронь Пёсью Старость! Ко мне! Ко мне!
Пленники сидели на земле связанные, с мешками на головах. Оружие их валялось рядом, сваленное немалой грудой.
– Экие нерадивые вояки, – бормотал Лаврентий, копаясь в железном хламе. – Всемером против четверых не выстояли. Дела позорные, пёсья старость!
– А чё, Андрей Васильевич, – ворковал Егорка, – мож, их в великокняжеский стан оттащим, нарекём московитами. Пусть дядька Ольгерд их железом каленным пожжет. Мож, и будет толк.