– Но, Боже мой, что же вы станете делать, коли за вами придут?
Елизавета Михайловна робко приблизилась к столу. Она была дочерью самого знаменитого русского реформатора, его имя открыло бы ей двери в любой европейский салон. Но дома после 14 декабря от всех гостиных им было отказано. Великое дело – репутация! Не нужно никакого дознания, чтобы забрать отца в крепость!
Сам Михайло Михайлович чувствовал себя скверно – сидел в вольтеровском кресле, завернувшись шотландским пледом, и отказывался писать. Что с ним случалось не часто. Бумага сама по себе – ее голубоватая гладь, ребрышки водяных знаков, золотой обрез – возбуждала старика особым, одним чиновникам высокого полета ведомым образом. Как юноша спешит на свидание с возлюбленной, как он нетерпелив и томен, прикасаясь к ее шелковистой коже, как несдержан, срывая стыдливый наряд и проникая меж плотных лепестков розы, как упоен, сломив последнюю преграду, – так бывает заинтригован человек пера при виде стопы гербовой бумаги. Что-то еще будет написано на ней, что нарисовано? Поэма о русалке, дивный профиль в завитках, схема преобразования Департамента государственных имуществ…
Тайны будущего чистая бумага хранит свято.
– И чего ты всполошилась, глупая? – Михайло Михайлович поманил дочь к себе. – Велика важность, арестуют. Наденут колодки и поведут, да им цена два с полтиной, чего бояться?
Елизавета Михайловна опустилась на пол и обняла колени отца.
– Сказывают, государь об вас Карамзину отозвался неласково. Около меня, говорил, русского царя, нет ни одного человека, который умел бы толком составить манифест на родном языке. Кроме Сперанского, а его не сегодня завтра увезут в Петропавловку!
Отец потрепал ее по макушке.
– Обо мне Карамзину, мне о Карамзине. Такое его государево место. Прежний, во всяком случае, поступал именно так. А нынешний, думаю, – переиздание, дополненное и ухудшенное.
– Но вы же совсем иное говорили 13 декабря, как вернулись из Совета! – всплеснула руками молодая дама.
– То при людях, – вздохнул старик. Впрочем, какой старик? Ему пятьдесят три и очень хочется работать.
13-го утром, войдя в кабинет, отец потребовал от Лизы снять траур.
– Разве государь приехал? – удивилась молодая дама. – Из Варшавы?
– Государь здесь, – веско подчеркнул сановник. – Решение принято.
– Николай? Не правда ли? – Мигом оживилась дочь. – Не знаю, как мужчины, а все дамы будут за него!
О, эти балы в Аничковом дворце, они кому угодно вскружат голову!
– Хорошенькая у него защита! – рассмеялся Гавриил Батеньков, переписывавший за особым столиком бумаги Сибирского комитета. Он служил при Сперанском еще со времен генерал-губернаторства, был привезен им в Петербург и часто подвизался в роли секретаря. – Чепчиками вы ружья собираетесь закидывать или подвязками пушки затыкать?
Какие ружья? Какие пушки? Тогда Елизавета Михайловна даже не обратила внимания. Почла мелкой ревностью нищего провинциала к самому желанному кавалеру Петербурга. Но теперь, когда Батеньков, Рылеев, Муравьев, Трубецкой, Бестужевы были арестованы, она задавалась вопросом, мог ли отец не знать о готовящихся ужасах? Мог ли Габриэль, живя в их доме и почитая сибирского начальника за второго родителя, не поделиться с ним?
Ах, если бы она одна мучилась подобными сомнениями! Но те же мысли, должно быть, приходили в головы следователям!
Отец ждал. Ждал и безмолвствовал. Тихо перенося новые подозрения и новую, вот-вот готовую разразиться немилость. Девять лет он провел в ссылке. Не беда, что с 1816 года губернаторствовал в Пензе, а с 1819-го в Сибири. Разве то не была опала? Удаление от власти. Ведь у нас только тогда и расположены трудиться, когда в руках единственная в мире сила – сам венценосец. Остальное – не в счет.
Сперанский вернулся. Стоял сухой жаркий июнь 1821 года. Государь несколько раз откладывал встречу. Выдерживал на расстоянии. Присматривался. Специально посылал записки то через Аракчеева, то через Волконского. Хотел знать, с кем Михайло Михайлович прежде войдет в отношения. Не дождался. Время учит. Сперанский сжался, как детский кулачок, – был слаб и беззащитен, оживить его могла только царская милость.
Наконец из дома Жерве на Малой Морской повлекся в Царское Село. Гадал, каким увидит Ангела через столько лет. Вступил в кабинет. Обомлел. Где мальчик? Где стройный юноша? Молодой мужчина? Государь облысел, его кинуло в вес, хотя он и затягивался в мундир прусского образца с тугим поясом, жесткими рукавами и горлом удавленника.
«Уф! Как здесь жарко!» – вскричал Александр, вскочив из-за стола и увлекая гостя на балкон. Как ни приятен сад, а разговор с царем все-таки тайна. Из-за деревьев и кустов любой мог видеть их вдвоем и слышать каждое слово. Великий лицедей хотел, чтобы ничего лишнего не было сказано. И предостерегал счастливо возвращенного из опалы друга от упреков. Они неуместны. Прошли годы. Прошел Наполеон. Слава. Укоры несведущей толпы.
«Ну, Михайло Михайлович, рад видеть, каково здоровье?» – И снова царь его удивил: пожал руку, хотя прежде любил объятья. Может быть, воротничок не чист – Сперанский занервничал – или подмышки вспотели? Но нет, постаревший Ангел стал сдержаннее. Ссутулился. Полные плечи без крыльев казались совсем покатыми.
«Как добрался? Полагаю, ужасно. Распутица. Я сам все время в дороге, устал. Ну дай же, дай же взглянуть на тебя!»
Как выглядит человек, которого живьем зарыли в землю, а потом откопали, стряхнули с мундира грязь и представили свету? Несколько бледноват. Осунулся. Глаза запали. Ну ничего, возьмется за дело, разом щеки порозовеют.
«Государь, могу я задать вопрос?»
«Не теперь. Ты же видишь, в саду публика. Какая с тобой кипа бумаг! Все о Сибири? Как это ты писал: “Не воображайте, что я пущусь управлять Сибирью, коей никто и никогда управлять не мог!”» Императора даже не смутило, что он процитировал строку из письма Сперанского не к нему. Разве есть для царя тайна переписки? «А вот ведь смог. Голь на выдумку хитра!» – продолжал умиляться Ангел.
«Ваше величество, я только подготовил проект, как сделать так, чтобы Сибирь все-таки управлялась…»
«Прости, займусь не сразу. Даже не возьму сегодня. Взгляни на мой стол. Дела, дела…»
Государь говорил и говорил, точно боясь дать собеседнику шанс вставить слово. Непрерывно, неудержимо, как горный поток после осеннего дождя, он изливал на бедного Михайло Михайловича сотни ничего не значащих фраз, а тот только кланялся да кивал, с каждой минутой смущаясь все больше. Полно, был ли когда-нибудь в царских речах смысл, который им приписывали? Всяк выуживал свое, и Сперанский тоже. Слышал в рокоте воды по камням то, что хотел слышать.
Вдруг император взял паузу. Но наученный горьким опытом гость не решился использовать ее для откровенности. Тоже смолчал.
«С кем ты видишься в Петербурге?»
«Ни с кем, ваше величество. Сейчас всех знакомых у меня – граф Аракчеев».
«Это хорошо, – кивнул Александр. – Это верный выбор. Я желаю, чтобы ты как можно более сблизился с Алексеем Андреевичем».
Как будет угодно. Удивительным образом они сошлись. Змей оказался таким же «злодеем», как сам Сперанский – «сокрушителем основ». Толика истины в репутации каждого была. Но остальное – по воле Божьей.
«Святоши запишут меня в безбожники. Атеисты станут обо мне сожалеть и причислять к своему стаду. А я равно гнушаюсь теми и другими и желаю принадлежать единственно вашему величеству, в вашем образе мыслей находя для себя руководство».
Так Сперанский выслужил прощение. И Ангел снова называл его «своим», приглашал к столу, на прогулки. Но новое время неумолимо стучалось в окно. Иные ветры гуляли на улице. От молодых, дельных друзей, от знакомых и полузнакомых шел острый запах отчаяния и пороховых надежд. Михайло Михайлович знал об их замыслах. Конечно, не все и очень поверхностно. Но главное улавливал – заговорщики хотели видеть его в составе республиканского правительства. Не ему им мешать.
Сорвалось. Да так глупо! Если эти несчастные не смогли устроить мятеж, то как они рассчитывали управлять страной? Полагались на опыт Сперанских и Мордвиновых? Знали, что к революционной армии примкнут обиженные генералы? Ах, дети! Ах, невежды! С каждым из ярких имен пришли бы амбиции, позывы к диктаторству. И это на фоне новой Пугачевщины!
Нет, нет. Он не давал согласия. Но если бы случилось… Помимо него… Как неизбежное…
– Поворачивай, – Николай постучал кучера по спине, и сани, в которых император едва помещался вместе со спутником, скользнули с тротуара к дому у Армянской церкви на Невском проспекте. – Приехали.
Александр Христофорович решительно не понимал стремления государя везде таскать его с собой, но умел ценить доверие и молча сносить неудобства.
– Я хочу, чтобы ты сам видел его и сам делал выводы.
Схватить Михайло Михайловича за руку не удалось. Хотя косвенных доказательств его причастности было более чем достаточно. С первых же дней замелькало искомое имя. На Сперанского показывали Каховский, Трубецкой, Стутгоф, два приятеля Батенькова – Краснокутский и Корнилович. Вот тогда-то государь и произнес роковую фразу: «Не сегодня завтра в Петропавловку». Но ждал подтверждения. Мало ли что сболтнет один-другой прапорщик.
Сущий скандал вышел с Батеньковым. В крепости он струхнул и написал Николаю покаянное письмо, где сказал много чего лестного о своем покровителе, вольным образом мыслей которого якобы и был совращен в общество. Сам Александр Христофорович письма не видел, адресовано оно было императору и у императора же осталось. Его величество оказался тронут раскаянием. «Не все преступники – закоренелые злодеи, многие по молодости лет попали в силки заблуждений», – заявил он. Бенкендорф буркнул, что не каждым соплям надо верить. Никс обиделся.
И кто бы, вы думаете, оказался прав? Еще до нового допроса Батеньков подхватил простуду и вздумал помирать. Перед лицом кончины ему сделалось паскудно, что он вот так унижался и молил о пощаде. Ведь все едино – пресечься ли дыханию на виселице или захлебнуться мокротой в каземате. К нему привели священника, но вместо исповеди Габриэль продиктовал попу другое письмо на высочайшее имя. Да такое хлесткое, что на этот раз Никс не сдержался – показал другу. «Не верьте ни единому слову из того, что я писал вам в порыве малодушия. Не верьте и тому, что будут писать и вымаливать у вас другие, предавшись слабости и отчаянию. Никто из нас никогда не раскается в содеянном, ибо дело наше свято и будет омыто в крови тиранов».