Знать слабость начальника – самому командовать. Никса спрятали в казарму. Кто бы мог подумать, что он вырвется!
Бенкендорфа удивил визит добрейшего князя Голицына, друга развратной юности Ангела. Лысоватый и даже чуть глуховатый, как сам император, Александр Николаевич щурил на генерала внимательные глаза и вертел в руках книжку в красном переплете.
– Читаете по-английски?
– Весьма дурно.
– Я так и думал. Вот новый французский перевод Шекспира. Грубовато, на мой взгляд. Но нынешней публике нравится.
Бенкендорф заметил, что из корешка торчит закладка.
– Вам это будет полезно в ваших разысканиях.
Томик лег на стол, и князь ретировался с любезной улыбкой, точно его и не было. Забавно! Генерал не без опаски взял книгу в руки. Закладка отмечала сентиментальную пьесу «Ромео и Джульетта». Страницу, где влюбленная мадемуазель Капулетти приняла из рук таинственного отшельника снадобье, способное погрузить ее в сон, подобный смерти. К несчастью, девушка очнулась в гробнице, когда ее возлюбленный уже испустил дух…
Шурка смотрел трагедию дважды и каждый раз возмущался безответственностью персонажей. Если поверить намекам Голицына, станет ясен смысл пузырька, виденного Петроханом в руках у императора незадолго до смерти. Но из головы у Бенкендорфа не шло предупреждение безумного хозяина Дубровиц: «Они любят обманывать».
Оставался другой вопрос. Записка Тургенева, слово в слово повторявшая фразу Ангела, сказанную самому Николаю Ивановичу. «Брат мой, покиньте Россию». Эта нежная просьба много говорила об адресате. Покойный государь почитал секретаря Совета – в сущности бумажного червя – настолько крупной птицей, что побоялся его трогать. В случае раскрытия заговора остальных ждала петля, этому же просто указали на дверь. Вы здесь не ко двору.
И вот через малое время от «брата» пришла столь же любезная просьба. Теперь в России не ко двору царь.
Александр Христофорович потер лицо руками. Прикосновение к последним дням Ангела вызывало тоску. Минутами ему казалось, что он сам отравлен.
– Мне совестно было подвергать вас чтению этих бумаг, – молвил император при следующей встрече. – Для меня лично история осталась темна. – Николай подошел к секретеру, открыл его ключом, вынул стальной ларец, привезенный Петроханом из Белева. – Вот. Воображают невесть что о документах покойного брата. А здесь всего один.
Бенкендорф приблизился к государю и заглянул в железный ящик. На дне лежала бумага. Вынимать ее Никс явно не собирался, пришлось смотреть так. Это был манифест об отречении от престола в пользу великого князя Николая Павловича, подписанный Александром 1 сентября 1825 года, в день отъезда в Таганрог.
– Теперь вам понятно, почему мой благодетель принимал исповедь, как простой мирянин?
Генерал не смел выдохнуть.
– Он подстраховал меня. – Император закрыл ларец. – Я ничего не знал, колебался относительно своих прав. Но в день его смерти, 19 ноября, уже был государем, если не перед людьми, то перед Богом.
Александр Христофорович покусал ус. Ангел отдал все. По доброй воле. Подставил голову брата под удар, но и закрыл ее щитом.
– На сем я бы хотел, чтобы ваше ознакомление с данным делом закончилось.
Бенкендорф поклонился.
– О долге молчать не упоминаю.
Аракчеев смотрел в окно. Его дом на Литейном проспекте – настоящий дворец вельможи. Жаль, время теперь не вельможное. Этот дом объезжали бы стороной, не будь он вплотную придвинут к улице фасадом и не гляди на нее тремя рядами всегда чисто вымытых, без единой пылинки окон. Ни дождь, ни снег не могли служить оправданием грязному стеклу. Как слякоть не объясняла следов на коврах. Сотни рук мгновенно стирали грязь. Стоило гостю дыхнуть, пригубить чаю, смять цветок в вазоне – проворные пальцы убирали облачко на фарфоре, следы на паркете, вынимали розу или лилию. Посетитель мог ущипнуть виноградину на блюде с фруктами – вся кисть заменялась для следующего визитера. Но не попадала в лукавые уста дворовых. Ее обирали, выжимали сок, делали нектар и ставили на стол.
Прекрасное хозяйство, заведенное Настасьей Федоровной. Пустомели! Они полагали в нем ревность. Всплески страстей. Отелло и Дездемону. Еще бы отыскали балкон, под которым он, как Ромео, пел серенады собственной дворовой бабе!
То-то и хорошо – бабе. Было что ценить. Ах, Настасья, прости, прости.
В шкатулке черного дерева лежали ее письма. Ключ покоя. Внутреннего самообладания. Семьи? Да, она была его семьей. Оттого горше предательство. Но перечитывая их, Сила Андреевич погружался душой в те давние, незамутненные дни.
«Друг мой любезный, благодетель. У флигелей крыльца переделаны, в погребе пол опустили ниже, и лестница перенесена к южной стене, как Вам желалось. Дорожки перестилают. Клубника выполота, стрижка деревьев кончена, продолжается обрезка по куртинам. На цветочном островке, где государь сидеть любит, посажено флоксов 300 новых кустов. Целую ручки. Настасья».
Как у нее все спорилось! Грибы солились, варенья заготавливались впрок. Точно сами собой. Но он-то знал, сколько повседневного, неприметного чужому глазу труда потребно. Она дала ему то, что постылая жена, сбежавшая в первый же год, не могла дать. На роялях играла. А малины насушить не могла. Одно слово – дура!
Настя его, Настенька! «Ковер для собора, присланный вами, государь наш, благодетель, из Парижа получен. Расстилать будем перед Пасхой. Чтобы всем приятно и богато было. Мерой 22 аршина и 15 вершков». Глупая. Думала доложить о разменах. Ни вершка в дороге не пропало!
Старик смахивал с коротких белесых ресниц слезы. Его обвиняют чуть ли не в смерти любовницы. Почитайте. Послушайте. Если и виноват он перед Богом, то не в этом, в других грехах. «Чистят пруды и косят луг. Тимофея отдайте поучиться мороженое делать. Нам будет замена на десертах. Также формочки надо бы приискать приличные, из серебра, я видела в образе раковин. Государь приедет – у нас, как у людей, и еще лучше. Я послала в село Буричи, где будет смотр, чтобы опробовать квартиру вашу. Она в мезонине. Сказывал камердинер мне, что дует. Сейчас войлоком обиваем. Не извольте беспокоиться, станет уютно».
Хозяйка. У него в доме была хозяйка. Грех ли, что слюбилась на стороне? Ведь ему-то прощала молоденьких. Не гнала от себя. «Любезный мой отец граф! Как обрадована вашим письмом. Увидела почерк, сердце занялось. Вам не надобно сомневаться во мне, каждую минуту моей жизни посвящаю я вашему благополучию. Друг мой добрый, часто сама сомневаюсь в вас. Но все прощаю в тот же миг. Разве мы вольны в желаниях? Молодые берут верх над верными, но старыми друзьями. Не смею назвать себя иначе. И того мне много. Выше меры взыскана. Любви море, а сказать не могу, как собака неученая. У нас все слава Богу. Люди и скот здоровы. Сушим зелень, чтоб постели зимой приятно пахли».
Плакал старик. Вспоминал прошлое. Стало быть, любил. Стало быть, не вконец душа погибла. Ах, Настя, Настя! Что за люди кругом? Почему видят в нем убийцу милой?
Все-таки Бенкендорф напился. До положения риз. В самый неподходящий момент.
И виновником был государь.
Все шло хорошо. До получения нового письма из Варшавы. Видите ли, его величество с молоком матери впитал династический принцип и, пока великий князь Константин жив, не может считать себя ничем иным, кроме как его лейтенантом. А посему взял за правило советоваться с братом по важным делам, к каковым, без сомнения, относится и учреждение высшей полиции.
От Константина Александр Христофорович ничего хорошего не ждал. И на тебе. Цесаревич дал намеченному шефу корпуса жандармов самую лестную характеристику. Де и честен, и просвещен, и предан, и руки чисты… Подложил свинью! Нечего сказать! Ведь всякая похвала хороша от того, кому верят.
А Николай Павлович, у которого голова кругом шла от предательства самых близких, уже не знал, в чьей руке камень. Полагался же его отец на Палена, а брат на Аракчеева. Где гарантии преданности? Их нет.
– Почему его императорское высочество цесаревич Константин вам доверяет? – осведомился Никс у генерал-адъютанта тем же тоном, каким пару месяцев назад спрашивал: «А почему мой брат Александр вам не доверял?»
Выходило так, словно, вызвав расположение великого князя, Бенкендорф лишал себя надежности в глазах царя. Нужно было оправдаться. На худой конец смолчать, проглотить обиду. Но Александр Христофорович не выдержал. И он человек. Сколько можно его испытывать?
– Ваше величество, позвольте мне составить доклад по делу Араджио* .
Николай застыл.
– А какое отношение…
Александр Христофорович молчал. Двадцать три года прошло. Все, кто был причастен, помнят. Пора и новому государю узнать. Некоторые подробности. А уж кто после этого окажется в белом – не его, Бенкендорфа, печаль.
Государь, по всему видно, не верил Аракчееву. С первого дня повернул круто. Алексей Андреевич прибыл в столицу из Грузино только 9 декабря, в самый разгар междуцарствия. От Сперанского тайком узнал – Никс, давивший до сих пор слабину, наконец решился. Примет власть. Тем более что Константин струсил. Не хочет совать голову в петлю.
Немудрено. Сам Аракчеев не сразу отважился покинуть Новгород. Если судить по смутным проговоркам Александра, удар должен был сотрясти основы. И столица пострадала бы первой. Недаром Ангел умчался в Таганрог, а братьев выслал кого в Польшу, кого в Бобруйск. Издалека, подтянув войска, хотел диктовать волю мятежному Петербургу.
Именно тогда, поняв предательский ход мыслей монарха, Сила Андреевич испугался не на шутку. Его, верного слугу, бросали на растерзание. Кто более всех ненавистен? Кто намозолил глаза, выполняя прямые приказы государя? Пока Змея будут рвать, отвлекутся от августейшей персоны. Таков расчет. Аракчеева кидали разъяренным мятежникам, как кость. Ведь поселения – не крепость, о стены которой разобьется мутный поток черни. Поселения – пороховой погреб. Никто не сказал, где безопаснее: у моря за тридевять земель, в Варшаве среди жаждущих свободы поляков, в столице, наводненной гвардией изменников?