Последний часовой — страница 71 из 75

– Что именно он сказал?

– «Вот воистину великий человек! Если уж иметь над собой деспота, то такого. Как Наполеон возвысил Францию! Сколько создал новых фортун! При нем мы все были бы не в накладе!» Я возразил: упаси нас Бог от Бонапарта! В наше время самый отъявленный честолюбец пожелает лучше стать Вашингтоном. Настоящий вождь предпочтет отказаться от власти, доставшейся ему путем революции. Тут он стал убеждать меня, будто уйдет в монастырь.

– Издевался?

– Вероятно. Я не захотел с ним больше видеться. Общее выступление было намечено на март. Он же, как нам стало известно, решил действовать уже первого января. Это дало бы ему фору.

– И вы выступили раньше? Междуцарствие – предлог?

– Удобный случай, и только.

Александр Христофорович откинулся на спинку стула. Левашов переводил удивленный взгляд с арестанта на товарища. Открывшаяся истина поразила его. Значит, заговорщики мерялись силами не с новым государем, а друг с другом?

* * *

22 мая, тихо, точно боясь обеспокоить кого-либо, ушел Карамзин.

Весь месяц собирали чемоданы для Италии. Катерина Андреевна уже догадывалась – не поедут. Но молчала о страшном и отшучивалась от мрачных пророчеств мужа. Где ехать? Сил не хватило даже перебраться в Таврический дворец – на лучший городской воздух.

Николай Михайлович терзался. Чувствовал, что оставит семью без гроша. Жуковский заходил каждый день. Сетовал: хочу за границу, жду ужасного, как увижу давних знакомцев на виселице?

– Василий Андреевич, вы живете так, будто зла в мире и вовсе нет. Или есть, но какое-то размытое, далеко-далеко. А оно – вот. Было полгода назад. Будет и ныне. Действие равно противодействию.

Часто навещал толстый Александр Тургенев, старый арзамасец, Эолова Арфа. Отменно кушал, бурчал животом, вскипал при виде прежних приятелей Блудова с Дашковым:

– Вы и брата моего под топор потянете?!

Новоявленные чиновники с трудом побеждали смущение:

– Побойтесь Бога, на вашего Николя столько улик – трем Волконским хватит.

Карамзин слушал их как бы издалека. Сегодняшнее, творящееся на глазах с каждым часом теряло для него цену. Ему не все открывали, о чем шептались в свете: размеры заговора, число привлеченных. Боялись волновать. Будто он дитя! Будто без них не знает! Между тем его разум работал безупречно. С первой минуты старый историограф догадывался о большем, чем его суетливые защитники. Не удивился бы, мелькни среди арестованных имя кузена и воспитанника князя Вяземского. Еще в декабре писал ему:

«Ради Бога, ради Бога, теперь взвешивай каждое слово».

Нет, он хорошо понимал, к чему идет. Не ругал. Не приветствовал. Есть случаи, когда порядочному человеку лучше помолчать.

И напрасно издерганный боязнью за брата Александр Тургенев предрекал Карамзиным забвение, точно их выталкивали за границу накануне неизбежной драмы: «Славное семейство не знает всей опасности, нависшей над Россией. Добрый наш писатель исчезнет для здешнего мира, но еще надеется кончить в чужих краях 12-й том. Кто и для чего его станет читать? Настает время глухих и неграмотных».

13 мая воспоследовал именной рескрипт нового императора, разом снимавший с историографа всякую заботу о семье. Лети душа в рай, не оглядывайся! Годовой пенсион 50 тысяч рублей – скупой Ангел никогда не платил больше двух – дочерей фрейлинами, сыновей в гвардию. Это ли не подмога Катерине Андреевне?

Читали, смеялись. Составлял Жуковский. Его первая фраза звучала: «Вы сочинили русскому народу достойную историю». Государь поправил: «История, вами написанная, достойна русского народа». Редактор! Кто бы ожидал?

Но когда осчастливленные близкие разошлись, Николай Михайлович показался Тургеневу печальным, даже гневным. «Слишком много! Ему кидают подачки за молчание! – писал Александр брату. – Эту пенсию он принял с негодованием. Жест для молвы. Ждут казней, все напуганы, а тут царь щедрой рукой почтил литературу в лице патриарха».

Разыгравшаяся желчь извлекала из Арфы болезненные звуки. Но Карамзин и правда волновался. Его уже считают покойным? Вокруг превозносили великодушие царя, а старый историограф думал о завистниках и о том, что в свете скажут, будто он продался. И когда? Накануне суда. Гадко.

Он ждал приезда Вяземского. Проститься. Не дождался. Воспитанник опоздал всего на день. 23 мая Петр Андреевич был уже в Царском. А там знали – Карамзина нет. Похороны прошли как сон. Через две недели князь повез осиротевшую семью кузена в Ревель: поближе к морю, подальше от дурных столичных новостей.

С оказией писал Жуковскому: «Небольшое число заговорщиков ничего не доказывает. Единомышленников у них много. А перед нами 10 или 15 лет общего страха после случившегося. И вот им на смену валит целое поколение. Это должно постигнуть и затвердить правительство. Из-под земли, где сейчас невидимо, но ощутимо зреет молодое племя, оно пробьется во всеоружии мнений и недовольства. В головах у людей, насильно сдерживаемых, утесняемых на каждом шагу, мучимых надзором, будут роиться ужасные злодейства, безрассудные замыслы. А разве наше положение не противоестественно? Разве не согнуты мы в крюк?»

Петру Андреевичу чудилось, что воспитатель наследника, прочтя письмо, не замедлит сообщить его государю. Наивный человек. Мало ли таких точно слов слышали стены Следственного комитета? Слышал и Николай.

«Откройте широкое поприще для ума, и ему не будет нужды бросаться в заговоры. Без свободного кровообращения делаются с человеком судороги. Как не быть у нас потрясениям и порывам бешенства, когда держат нас в таких тисках?»

Может, Василий Андреевич и ознакомил государя с письмом. Однако царь отчего-то именно Вяземского очень не любил. И сказал Блудову при просмотре списка заговорщиков:

– Отсутствие его имени в деле доказывает только, что он умнее и осторожнее других.

Сказал, зная, что бывший арзамасец Кассандра – вестник бедствий – передаст товарищу. Намеренно сказал, для сведения. В ожидании дальнейшего князя охватили «жар, желчь, тоска, бессонница».

Семья историографа поселилась на даче сахарозаводчика Клеменса на холме Штрихберг. Кругом умилительные картинки – почти Швейцария, чистые поселянки в белых чепцах, толстые коровы. Ездили смотреть Европу в шведскую деревню Вихтерпаль. Лазили в шторм на скалу Тишер. Видели тайфун в море. Накануне Иванова дня зажигали бочку со смолой, которая горела всю ночь.

Но на душе было смутно, и домой в Россию не тянуло. Напротив, прижавшись к морю, хотелось войти в него по горло и плыть до горизонта, пока каменные объятья берегов не расцепят своей хватки и отчизна не отпустит пленника.

Людей и времени раба,

Земля состарилась в неволе;

Шутя ее играют долей

Владыки, веки и судьба.

Только безумец сочиняет стихи в такое время! Но Пушкин, милый Сверчок, откликнулся мгновенно. Он прослышал, что Николая Тургенева везут морем в Россию.

Не славь его! В наш гнусный век

Седой Нептун земли союзник.

На всех стихиях человек —

Тиран, предатель или узник.

Записная книжка безмолвно принимала признания: «На днях грянет гром. Хороша прелюдия для коронационных торжеств! Во вкусе древних, которые начинали праздник жертвами и пролитием крови ближнего!»

До последней минуты Вяземский не верил, что его не схватят. Во время следствия, суда или постфактум. Какая разница? Напрасно Вера Федоровна звала мужа домой, в Москву. Ему все чудилось: вот-вот пришлют нарочного. И тогда… тогда он прыгнет на корабль… успеет, как Тургенев. Только его и видели!

«При первой же возможности вырвусь отсюда. Для меня Россия будет опоганена, окровавлена. В ней душно, нестерпимо. Сколько жертв, и какая железная рука пала на них! Я не ожидал решимости от правительства, надеялся на проблеск цивилизации. Теперь не смогу жить на лобном месте!»

* * *
Петропавловская крепость.

Ожидание суда всегда тягостно. Тем паче – неправого. Положим, присяжные, защитники – роскошь для России. Но последнее слово – звездный час, к которому готовились многие. Следственный комитет собрал показания и предоставил их заключенным на подпись. То был рубеж. После него оставалось только шагнуть на весы, и каждый боялся услышать библейское: «Ты взвешен, измерян и найдет слишком легким». А потому старался, как мог.

«Неужели, прежде чем обмакнуть перо в кровавую чернильницу, вы, судьи, не задумаетесь о праве решать нашу участь? Неужели глас совести не поколеблет ни одну душу?»

Низкий свод камеры можно было задеть головой. А если вытянуть руку, то палец оставлял на влажной, отслаивающейся штукатурке следы. Пиши оправдательную речь или, на худой конец, отмечай абзацы, знаменуя буквой первое слово каждого, чтобы не забыть.

«Каким образом вы, рожденные при Екатерине и воспитанные при Александре, не прониклись духом кротости этих двух царствований? Как можете в мгновение ока отказаться от прежних уроков правосудия и очертя голову ринуться в пропасть преследований и казней? Разве судят нас за дела? Нет, за мнения и мысли. Не общие ли они для всей России?»

Рылеев вытер вспотевший лоб. Нужно отказаться от упреков в адрес суда и перейти к защите. Доказать несостоятельность процесса. Ничего не совершилось – ни цареубийство, ни республика, не за что и преследовать.

«Дело, возникшее при прежнем государе, должно в новое правление утратить свою силу. Его надобно подвергнуть не преследованию, а исследованию, ставя сие главной целью благоразумного венценосца».

Кондраний Федорович ходил по камере, отстукивая ритм, как прежде отбивал его для стихов. Его сухопарая муза любила дидактику.

Однако что-то дергало Рылеева. Отвлекало, не давая по макушку погрузиться в единственное важное занятие. Язвило душу. Завтра или послезавтра будет решена его участь. Бестрепетные люди, занятые только собой, станут кидать в корзину для бумаг человеческие жизни. И только