Последний день лета — страница 27 из 78

— Я к тебе сейчас приеду. — Это сообщение прозвучало безоговорочно и страстно.

Борис в одно мгновенье скинул ноги со столика.

— Регина, — заговорил он напористо, — не делай глупостей, слышишь? Я тебя умоляю. Ну хорошо, хорошо, сегодня мы непременно увидимся, только несколько позже. Я за тобой заеду, и мы что-нибудь придумаем. Непременно. Ты прекрасно знаешь, как много я о тебе думаю… Не веришь? Конечно! Ну хочешь… — Борис поднял взгляд к потолку, — хочешь, например, я скажу тебе, какие у тебя глаза — как мрамор. Как мрамор с прожилками. С прожилками, с прожилками, — быстро и членораздельно произнес Борис, оглядываясь и прикрывая трубку рукой.

Потом он медленно вышел на кухню.

— Так, значит, не женился? Мудрый человек!

Витька поднялся из-за стола и потянулся за своим облупленным фибровым чемоданом. В таких вот чемоданчиках в пятидесятых годах, в годы их юности, модно было носить коньки и учебники.

— Я это… пойду, пожалуй, — сказал он снова смущенно, — спасибо за все. За угощенье. За угощенье, за разговор.

— Так вы уходите, Витя? — Борис обернулся и увидел, что мать протягивает Буренкову зеленую, хрустящую трешку. Тот еще больше смутился, потерялся совсем, переложил зачем-то чемодан из руки в руку и посмотрел на Бориса не то вопросительно, не то ища сочувствия.

— Бери-бери, — как-то неожиданно для себя заговорил Борис каким-то чужим, протокольным тоном, стараясь придать своим словам солидную мужскую убедительность, — бери, старина. Не стесняйся: работа есть работа.

Витька неуклюже, словно для того только, чтобы не ставить хозяев в неудобное положение, взял деньги. Повертел, помял их в пальцах, будто бы не зная, что вообще с ними делать дальше, и в конце концов сунул в карман ковбойки.

— Спасибо.

Борис закрыл за ним дверь и вдруг почувствовал, как неизъяснимая, щемящая тоска, очень мало ему свойственная, бог весть откуда взявшаяся, неотвратимо обволакивает его, давит на грудь. «Все правильно, все хорошо, — успокаивал он себя, — как еще иначе? Посидели, поговорили, прекрасно!» На душе, однако, было нехорошо.

— Что ты, Боря? — забеспокоилась мать, как в детстве, мгновенно уловив его настроение. — Что-нибудь не так? Я что, мало дала? Надо было пять?

— Не надо, — оборвал ее Борис. — Ты дала ровно столько, сколько необходимо.

Он стоял у окна и видел, как Буренков идет по пустому жаркому двору, видел его сутуловатую худую спину. И Борис опять, с необычайной конкретностью, вспомнил, что точно так же уходил он тогда из двора дома семь, в тот полузабытый апрельский вечер, когда Наташа ласково сказала ему «спасибо».

Зазвонил телефон.

— Боренька, тебя! — позвала из комнаты мать.


1979

Ночью на исходе зимы

И так мне сделалось муторно от созерцания чужого веселья, от сознания своей совершенной к нему — хоть бы одним боком — непричастности, что я, дождавшись мстительно нового музыкального взрыва, потихоньку, никем не замеченный смылся в гардероб. Натянул пальто и со сладким чувством отверженности вышел на улицу. Было часов девять, промежуточное время, когда спектакли еще не кончились и компании не разошлись, и потому пустынная, под уклон идущая улица просматривалась из конца в конец. Утренний мороз спал, но и оттепель не наступила, в воздухе ощущалась замечательная свежесть отлетающего холода, мельчайший снег искрился в лучах фонарей. Вокруг были мои места, моя земля, моя малая родина, здесь я столько раз бродил и в пору первой любви, и в годы упоения первой серьезной дружбой, в последнее время мне всего этого ужасно не хватало, мне все казалось, что стоит только выбрать время и пошляться по своему району, как все вернется, прежнее предвкушение перемен и прежняя полнота бытия — вот наконец и выпала эта минута. Каждый дом, мимо которого я проходил, был мне хорошо знаком, в каждом доме я бывал, с каждым было связано какое-нибудь воспоминание — боже мой, когда, с кем все это происходило, в чьей жизни, неужели в моей?

Я подумал о свадьбе, которую только что оставил, — без малейшего сожаления подумал и без горечи, просто невнятность собственной судьбы сделалась мне очевидной. Два, а может быть, три года назад одна прелестная женщина, с которой мы знакомы очень давно, но видимся крайне редко, можно сказать, вовсе не видимся, несомненно умная и тонкая женщина, к тому же мать двоих детей, спросила как-то, посмотрев на меня то ли с насмешкой, то ли с сожалением: зачем ты живешь? В ее тоне угадывалось не только превосходство, но также искреннее желание поделиться истиной.

Я смутился тогда, потом пытался прикрыться бравадой, плел нечто высокопарное и ироническое о своем так называемом предназначении на этой земле и понимал, что уличившая меня собеседница, очевидно, права. Что толку в предназначении, коли обычная жизнь не дается в руки, вывертывается и ускользает, оставляя в виде насмешливой компенсации зрелища вроде сегодняшней свадьбы, с которой я ушел по-английски, не прощаясь. Кому легче оттого, что я живу на свете, кому теплее? Тут я принялся вспоминать все свои лирические обиды, и переживал их с былою остротой, удивляясь тому, что время ничуть не исцелило ран, и находя в желании их разбередить странное удовлетворение. Вот уж действительно — унижение паче гордости.

Внезапно я понял, что добрел до своего переулка. Как пес, брошенный хозяевами, я пришел сюда неосознанно, повинуясь инстинкту. Я жил здесь, на этом крутом московском склоне, двадцать восемь лет подряд, об его несуществующий уже булыжник я обдирал себе колени, здешние дворы и закоулки были моей природой.

«Где те липы, под которыми прошло мое детство? Нет тех лип, да и не было никогда!»

Мимо обычных московских домов прошлого века, мимо бывших меблирашек, а ныне общежитий, мимо типографии, в которой теперь полиграфический техникум, мещанских особнячков и безликих построек я добрался до дома три, собственное лицо которого нельзя было поставить под сомнение. Это была некогда усадьба купца первой гильдии Салтыкова, с садом, с многочисленными флигелями и невидимыми с улицы задними подворьями. Самого купца, известного московского коллекционера и библиофила, убили в восемнадцатом налетчики, говорят, у букинистов весьма ценятся книги из разоренной тогда салтыковской библиотеки; в мое время дом три, заселенный с катастрофической плотностью, слыл одним из самых шумных и скандальных в нашем переулке.

Ноги сами вели меня, я вошел в ворота и вдоль палисадника направился к дальнему флигелю, где на первом этаже, в квартирке, чудом выгороженной при нэпе из бывших людских, проживает мой одноклассник Павлик Синицкий. Лет двадцать назад это была единственная отдельная квартира, куда я был вхож. Все мои родственники, одноклассники и дворовые друзья обитали в коммуналках, иногда небольших и вполне приличных, на две-три семьи, иногда в огромных, с бесконечными коридорами, где хоть в мяч играй да катайся на велосипеде, и гулкими уборными, куда вели двери, украшенные овальным матовым стеклом. В квартире Павлика, тесной от старомодной мебели, было также по-старомодному уютно, отец его, спортивный тренер, в прошлом конькобежец и теннисист, играл на гитаре, мать постоянно пекла что-нибудь не по-нынешнему сложное и ароматное, за печкой в своем уголке среди икон сидела восьмидесятилетняя бабка, ради которой я специально раздобыл православные святцы, чтобы вовремя поздравить ее с покровом или духовым днем.

Теперь все они умерли — и мать Павлика, и отец, и бабка. Теперь он сам хозяин в старом своем доме, глава семьи, отец двух девчонок — семи и трех лет.

Я постоял возле окон знакомой квартиры, они светились все тем же непоколебимым московским уютом, что и в те далекие зимы, лет пятнадцать или двадцать назад, когда мы с Павликом были неразлучны и виделись каждый день. Когда ни о своих, ни о чужих свадьбах мы и думать не думали.

Все правильно, все верно, все так и нужно. Куда же еще идти мне, одинокому пешеходу, позднему прохожему, гостю, улизнувшему со свадьбы втихаря, не солоно хлебавши — куда, как не к старому товарищу.

Я стряхнул снег с воротника и вошел в парадное. Павлик сам отворил мне дверь.

— Здорово, шея, — улыбнулся он и ради дружеской ласки прихватил меня своим излюбленным борцовским приемом. В такие мгновения мне сразу же становится очевидной тщета моей ежедневной утренней зарядки с утюгами вместо гантелей. Освободиться от этой товарищеской железной хватки невозможно. Я понял это еще в девятом классе.

— Ну-ка, ну-ка, — Павлик проницательно потянул носом, — все ясно, уже выступил. Лучшего школьного друга, конечно, не дождался.

Я принялся оправдываться, напирая особенно на свое самовольное и внезапное бегство со свадьбы.

— С чужой, надеюсь? — поинтересовался Павлик. — Со своей бы ты так просто не слинял. По опыту знаю.

— Это по какому же такому опыту? — в переднюю, улыбаясь, вышла жена Павлика Татьяна, очень подходящая к нему женщина, высокая, крепкая, румяная, как деревенская девушка. — Что-то я не припомню.

— Не припомнишь, ну и ладно, — рассудил Павлик, стягивая с меня пальто, — думают, что все про нас знают, что все им понятно. Как только заявление подал, предложил, как говорится, руку и сердце, так и привет, конец всем сложностям. Учти.

— Не слушай его, не слушай, — засмеялась Татьяна. — Ты проще будь, доверчивее, я ведь тебя знаю, ты невесть что такое ищешь, а ты на землю спустись, вокруг себя посмотри.

Вот так всегда, хоть не ходи в гости к старым знакомым. Всем и впрямь все про меня понятно и ясно, что я ищу да чего я хочу, можно подумать, что я объявлял об этом по радио. И никуда от этих дурацких расспросов и советов не денешься. Вероятно, они будут длиться еще несколько лет, до тех самых пор, пока гипотетическая моя женитьба не сделается уже темой для анекдотов и соболезнований.

— А куда ему торопиться? — как верный друг вступился за меня Павлик. — Что, на его век невест, что ли, не хватит? В крайнем случае, скоро наши девки подрастут.