Последний день лета — страница 37 из 78

Я не знаю, дрожали ли у меня губы. Наверное, дрожали. Я так и вижу, как дрожали они у грабителей, по крайней мере у новичков, у неофитов, которых главарь нарочно подбадривал ценными указаниями. В «пистончике», говорил он, «пистончике» у него поищите, — что у меня могло быть в «пистончике», разве что так и не отосланная школьная записка. Они шарили по мне неумело своими влажными от волнения руками, и стыд был самым жутким и унизительным моим ощущением, именно стыд, а не страх. Хотя и страху хватало. Разочарованные, обманутые моей бедностью, грабители уставились на атамана. Я понимал, что в своем смущении и растерянности они вдвойне опасны, что им стоит подколоть нас ножом, самодельной финкой с наборной плексигласовой ручкой, раз уж другого доказательства отчаянной своей смелости они от нас не добились. «Что смотришь?» — возвращаясь к самому себе после секундного обморока, спросил Павлик главаря. «Да вот думаю, что на тебе мне нравится», — ответил тот, рисуясь с воспитательной целью перед своей командой. «Ну и что же, нашел?» — опять спросил Павлик, то ли дерзости ради, то ли норовя выиграть время. «Да вот хотя бы перчики, — улыбнулся главарь и решительно взял Павлика за кисти. — Смотри! Чистая кожа и на меху». Павлик покорно поворачивал ладони, словно и впрямь демонстрируя перчатки, с которыми предстояло расстаться, атаман рассматривал их придирчиво, как в магазине, будто бы сомневаясь, брать или не брать, и в то же время сознавая, что завладеть ими он может в любую секунду. Рисовка его и погубила. В то мгновение, когда он совсем было взялся за перчатки, Павлик вдруг ударил его в лицо только что вялой, безвольной, покорной, в секунду отвердевшей рукой — жестоко ударил и беспощадно, вложив в удар всю жажду мести и справедливости. Потом мы опрометью помчались в наш переулок, и спустя несколько минут целая орава наших приятелей, обрадованных возможностью почесать кулаки по столь редкому благородному поводу, выкатилась на улицу, однако обидчиков и след простыл.

Коридор со всеми его поворотами был исследован нами до упора. Мы зашли в тупик, дальше хода не было. Дальше была лишь стена, выкрашенная известкой, сложенная на века сто лет назад какой-нибудь трудолюбивой ярославской артелью. Надо было возвращаться, заглядывая по пути в те помещения, двери куда были не заперты. Впервые за весь вечер я почувствовал усталость, даже не физическую, а скорее душевную, пустоту почувствовал и тоскливое равнодушие ко всем на свете родительским треволнениям, а заодно и к проблемам современной молодежи. Я осознал со всею трезвостью, что целый день сегодня ввязываюсь не в свои заботы, мельтешу, кручусь возле чужой жизни, чужого счастья и чужих неприятностей, до которых мне, в сущности, нет никакого дела. Целый день я посторонний: либо гость, приглашенный из деликатности, либо случайный попутчик. Один только и был просвет, когда мы с Павликом уселись на кухне, чтобы поговорить о том, о чем никогда и нигде больше говорить не приходится в теперешнем суетливом мире, о себе самих поговорить, о своих бессонницах, надеждах и страхах, так и тут явился Лёсик с собственным уязвленным отцовским чувством. Так я ступил на эту противную и в то же время обольстительную стезю самоедства и уж собрался было и дальше расчесывать затянувшиеся раны, как вдруг в глухой тишине убежища послышались вполне земные, ничуть не подвальные, не таинственные звуки. Будто бы сегодняшняя свадьба пробилась сквозь толщу московской земли напором своей неистовой музыки.

Я придержал Павлика за плечо и, взывая к его вниманию, поднял указательный палец. Павлик замер, открыв от усердия рот, потом улыбнулся удовлетворенно и почти счастливо, как давным-давно в школе, когда во время безнадежно завальной контрольной все же удавалось обрести спасительную шпаргалку.

— Гитара, — догадался Павлик, — слышишь, музыкальные вечера на полном ходу. — И как-то даже нежно выругался.

Теперь уже явственно раздавалось пение под собственный аккомпанемент, то самое заунывное, несмотря на разгул, пение высокими голосами, к которому я никак не могу привыкнуть, хотя вошло оно в моду еще в ту пору, когда я был вполне юн и подвержен влиянию различных мировых поветрий и безумств.

Однако теперь я внимал ему почти с благоговением и благодарностью, господи боже мой, из нас и впрямь могли получиться записные пинкертоны, знатоки, герои бесконечных телевизионных серий, ведь это не шутка сказать, напасть на след молодежной компании, затерявшейся в огромном городе, как теряется в толпе женское лицо, внезапно приковавшее твое внимание.

— А ты сомневался, — укоризненно покачал головой Павлик, и я понял, что он сегодня тоже вымотался — отец семейства, мастер на все руки, популярная личность в переулке, да и во всем нашем районе. — Я знаю, что сомневался. Только ведь я, Сережа, не только в электромоторах кой-чего соображаю, но и вообще в жизни. В других, как говорится, колбасных обрезках. Я ведь у́рок настоящих видел, воров в законе, а то, подумаешь, хипня самодеятельная… дети почтенных родителей. Идем!

Пение только казалось далеким из-за толщи подвальных стен. На самом же деле стоило лишь отворить одну из тех дверей, мимо которых мы только что проходили, как в глубине своеобразной анфилады помещений замаячил неяркий свет. Мы двинулись на него, ступая почти по-балетному, на пуантах. Пение звучало все громче, уже можно было разобрать слова, совершенно дурацкие, на мой взгляд, так, набор назойливых в своем повторении призывов — приди! люби! — и женские голоса сделались слышны, точнее, девичьи, визгливые и вульгарно уличные; мы подошли к той самой полуоткрытой двери, из-за которой сочился свет и доносилась музыка. Павлик постоял совершенно неподвижно несколько мгновений, а потом внезапным резким толчком, со скрежетом и грохотом с маху распахнул дверь.


Я не могу сказать, что зрелище нам открылось чрезвычайно разгульное и бесшабашное, и все же родительской и учительской общественности демонстрировать его я бы, пожалуй, не рискнул. Настолько непринужденно и привольно расположилась на старом диване эта компания — три девчонки и два парня. Борьки среди них не было. Наш внезапный приход напугал их, как и рассчитывал Павлик, они умолкли разом и попытались даже вскочить на ноги, что оказалось не так-то просто, учитывая небольшую высоту продавленного дивана, вернее, не дивана, а некоего полуразвалившегося канапе с остатками изящества в прихотливо изогнутой спинке, а также крайнюю тесноту их общей позиции. Все же они разобрались кое-как, бросая настороженные взгляды в дверное пространство за нашими спинами — что им чудилось там? Милицейский наряд, вернее всего. На табуретке перед диваном стояли две длинные бутылки темно-зеленого стекла, прав был Павлик, достославный портвейн «Таврический». И щербатый стакан, один на всех, граненый, со следами губной помады — помада теперь, как и в годы нашего детства, — сочная, базарная — находился тут же. Девчонки одернули юбки — впрочем, в юбке, короткой, как набедренная повязка, была только одна, остальные были в джинсах матросской завидной ширины, они тоже чего-то такое поправили в лихих своих «туалетах», поставили на место, упорядочили, крутанув при этом бедрами и встряхнув по-русалочьи распущенными волосами. В который уже раз за сегодняшний длинный день я подумал о том, что перестал успевать за новациями современной жизни. Взять хотя бы вот этих девчонок, ведь если бы я их встретил в чьем-либо доме или на работе, скажем, то ничуть не посмел и не захотел бы рассмотреть их, даже невольно, в свете своих чисто мужских интересов, я бы считал их почти детьми, целомудренную нежность к которым привычно маскируешь иронией. А сейчас я гляжу на них и совершенно хладнокровно сознаю, что передо мной вполне взрослые женщины, в известном смысле, несомненно, более опытные, во всяком случае, более свободные, чем я. Сначала они показались мне сестрами, и только несколько мгновений спустя я сообразил, что это просто общность стиля, какая возможна, например, у танцовщиц мюзик-холла или какого-нибудь там ледяного ревю, на самом же деле они совсем разные, только разность эту решительно преодолевают, ориентируясь на неведомый и недоступный мне всемирно-уличный идеал.

— К нам приехал массовик, — весело объявил Павлик, и положил мне на плечо тяжелую руку, — со своим затейником!

Я угадал, что им выбрана тактика дружеского легкого разговора, и попытался соответствующе улыбнуться. Симпатий моя улыбка не вызвала. В этот самый момент я ощутил с досадой, как проклятая скованность, отравившая мне всю мою юность, преодолеваемая мною изо всех сил и вот уж, казалось, совсем позабытая, исподволь овладевает всем моим существом.

— А мы, между прочим, не скучаем, — холодно заметил парень с гитарой на коленях. — У нас самообслуживание, развлекаемся без посторонней помощи.

Он забренчал что-то на гитаре, глядя мимо нас, в сторону, ничуть нас не замечая и убеждаясь потихоньку, что никаких властей мы с собою не привели. Потом добавил, словно вспомнив небезынтересный факт:

— Есть вещи, которые обязательно самим надо делать. — Мгновенная улыбка тронула его губы, дерзкая и самодовольная. Я понял, что это и есть тот самый знаменитый Шиндра. У него было некрасивое и сосредоточенное лицо, напряженное, волевое, с постоянным, судя по всему, выражением задиристости и, как бы сказать, спортивной злости, — я знал таких ребят, образ вероятных соперников изнуряюще преследует их воображение и раздражает самолюбие — более сильных соперников, более красивых, более везучих, они в каждом встречном готовы видеть конкурента, эта априорная боевая готовность сообщает им дополнительную энергию, беспардонность, заносчивость и в итоге обеспечивает натужный успех. Вот и теперь не вызывало сомнений, кто кумир компании, — малорослый, напруженный Шиндра, с жидкими прядями прямых поповских волос или же его приятель, высокий кудрявый юноша с туманными женскими глазами, отмеченный вялой, вырождающейся красотой.

— Это правильно, — согласился Павлик и оглядел понимающим взглядом всех трех девиц, куртки и пальто, сброшенные на колченогие венские стулья, сплоченные из-под низу доской, затем бутылки портвейна. — Это понятно, сам не отдохнешь, товарищ не заменит. Только вот уюта не вижу. — Он поморщился от табачного едкого дыма. — Как в загадке живете: без окон, без дверей, полна горница людей. Это ведь тоже не дверь, — Павлик погремел четырехгранной стальной ручкой, — это, можно сказать, печальная необходимость. Как в тюрьме. Глубоко слишком для уюта, вот в чем дело.