Последний день лета — страница 40 из 78

— Ой, обвальный номер, — кустодиевская героиня еще более разалелась, распылалась от безудержного своего веселья, щеки ее огнем горели, концом платочка она вытирала слезы.

— С вами родить можно, ухохотали, прямо сил нет!

Она сложила аккуратно батистовый свой платочек, в который уже раз совершила чисто символический обряд, означающий одергивание юбки, и поинтересовалась вполне серьезно, разве что блестя глазами:

— А как насчет танцев на свадьбе? Что-нибудь приличное играли? Или тоже больше из воспоминаний? Польку-бабочку, например?

И вновь хохот зазвенел в подземелье, со всхлипами, с разгулом, со вздохами изнеможения.

— Ой, держите меня, ой, не могу!

Я попытался несколько раз вклиниться между приступами то стихающего, то вновь нарастающего смеха — все попусту. Они были неутомимы. Они ощущали себя всесильными в эти мгновения. Им казалось, что оборжать мир — это и значит в нем утвердиться. Очень распространенная ошибка. Они даже не подозревали еще, что человеком становишься в тот момент, когда начинаешь бояться — за что-то или за кого-то. Все время бояться — днем и ночью. Я мог бы сказать им об этом, они бы мне все равно не поверили. Потому что жалость была им неведома. Та настоящая, которую ничем не уговорить и не утешить, которая не знает ни сна, ни забвения, вдруг поворачивается в груди ни с того ни с сего и горло тебе перехватывает в самый неподходящий момент, ну вот хоть во время свадьбы, например…

По инерции они еще погоготали, а потом как-то странно начали смолкать, уже не синхронно, а как бы по очереди, так, словно механизм их необычайной жизненной силы неожиданно дал сбой.

Впрочем, они тут же попытались заново обрести свой привычный тон, и «клякса», отдышавшись насилу, развязно спросила:

— Ну и как та свадьба? Произвела на вас впечатление?

— Да не большее, чем здешняя, — напрасно я пытался попасть в тон легкой дурашливой пикировки. Откровенно говоря, у меня это всегда плохо выходит. Я живу слишком всерьез, это уже моя собственная роковая особенность.

Я сказал, что эти две свадьбы оказались чем-то похожи — хоть это и совершенно невероятно. Там тоже были молодые люди, которые спешат жить. Торопятся взять свое. Опасаются, как бы их не обошли. По линии все тех же джинсов и каров, как тут принято выражаться. Только они избрали себе другой лексикон. Более приятный окружающим.

— Но ничего, — пообещал я, — вы тоже научитесь, если захотите. А они по-вашему прекрасно понимают, не сомневаюсь ничуть, только знают, когда надо понимать, а когда нет. Я даже бы не удивился, если бы узнал, что кто-то из вас был на той свадьбе.

— Во дает! — удивился молчавший до сих пор Рафаэль. Кстати, я так и не понял, что это, — настоящее его имя или же прозвище, данное за красоту и постоянство музыкальных вкусов. — Как же это может быть? — его искренность не вызывала сомнений.

— А ты вникай, вникай, может, разберешься, — посоветовал Павлик, — может, усечешь, что к чему.

Я впервые, почти в упор, без стеснения посмотрел на девушек: стало ясно, что они вовсе между собой не похожи, только бесстыдно красные губы и ресницы небывалой синевы существовали как некий отдельный и единый знак на их совершенно разных лицах.


Тамадой свадьбы в Доме артистов оказался отец жениха, мужчина высокий и плечистый, с густыми кудрявыми волосами, как у довоенного оперного тенора, в нем вообще бурлацкая мощь странным образом сочеталась с вкрадчивой, почти женственной мягкостью. Особенно заметно это становилось в тот момент, когда он подымал бокал грациозным и плавным, почти любовным движением сильной руки, чувствовалось, что в застольях всякого рода, и в особенности многолюдных и официальных, этот человек поднаторел. Говорил он со вкусом, с пространными лирическими отступлениями по любому поводу, с психологическими паузами, с необходимой, точно рассчитанной долей гражданского пафоса, без которого не обходится российское торжество, с внезапным решительным взлетом головы, приводившим в движение просоленные сединой кудри. Я впервые представил себе воочию, как могли выглядеть записные златоусты Государственной думы или же суда присяжных.

Меня усадили за молодежное крыло стола, однако, оглядевшись после двух-трех тостов, я понял, что тайные мои надежды оказались напрасны. Все молодые дамы, подруги невесты или, может быть, родственницы, как назло, находились при своих кавалерах — женихах, а вероятнее всего, мужьях. Так что Алена в известном смысле только-только наверстывала упущенное.

Бог ты мой, как нарядны были эти мужья, куда уж моему варшавскому галстуку, продукту сэвовской интеграции, до их туалетов дипломатического класса, привезенных откуда-нибудь с Бонд-стрит или Рю де ля Пэ. Какая чарующая цветовая гамма, нежная, интенсивная, почти интимная, какая линия силуэта, какое точное соответствие деталей — этих мальчиков хоть сейчас можно было выпустить на подиум Дома моделей или же выставить в витрине магазина, впрочем, у нас и магазинов-то таких нет, которые отвечали бы уровню подобных манекенов. Что со мной происходит — я едва избавился от комплекса неполноценности по отношению к старшим, и вот уже вспоминаю о нем при виде молодежи. Чтобы взять реванш, хотя бы и мысленный, я мстительно подумал о том, что проигрываю рядом с этими молодыми людьми чисто внешне, да и то лишь с самого первого взгляда. А если бы мне дали шанс, если бы застолье наше продлилось в менее торжественной обстановке, то неизвестно еще, вполне возможно, что кое-кто из юных дам посетовал бы, пусть на мгновение, на тягость супружеского долга. В конце концов, много ли мне надо было — рассказать пару-тройку историй.

Вот так я успокаивал самого себя не совсем благородными мыслями, а тамада меж тем умело управлял течением праздника, позволяя гостям насладиться не только вином и закусками, но и зрелищем законных, освященным браком поцелуев, не утративших пока, однако, любовного пыла. О духовной стороне торжества он тоже не забывал, и потому его собственные спичи чередовались с напутственными тостами со стороны родственников и добрых друзей. Причем всякий раз слово тамады служило как бы логическим прологом, конферансом, предшествующим грядущей речи. Поэтому интересно было, внимая его рассуждениям, предугадывать, какого свойства тост предстоит услышать.

— Честно вам скажу, я с удовольствием гляжу на нашу молодежь, — торжественно и вместе с тем с нотками личного признания объявил тамада. — В конфликт поколений, так называемый «отцов и детей», я не верю. Я верю в диалектику, в преемственность устремлений и идеалов. А молодым нынешним я завидую. По-хорошему, как теперь принято говорить, бескорыстной, светлой завистью. Завидую тем возможностям, которые перед ними сейчас открыты, раскованности их завидую, внутренней свободе и… и красоте тоже, — он улыбнулся с покорным видом сознающей свое ничтожество скромности. — И красоте.

Но я хочу, — тут голос тамады вновь окреп и зазвучал неподкупною медью, — я хочу, чтобы молодежь знала и не забывала, какою ценой заплатили мы за эту красоту и свободу. Чтобы, сидя за этим столом, вообразили бы они себе наши военные пиры — тушенку и жестяные кружки с трофейным ромом при свете коптилки. Чтобы, разъезжая в «Жигулях», могли бы они представить себе теплушки, в которых путешествовало наше поколение, или хотя бы трамваи нашей юности, незабвенную «аннушку», чей звонок возвещал для нас наступление нового дня.

Тут поколение родителей, а также и дедов страшно растрогалось, да и я испытал вдруг тайную гордость оттого, что помню и «аннушку», и теплушки, и американскую тушенку и лярд, которые до сих пор даже здесь, за этим роскошным столом, кажутся мне олицетворением сытости и предельного жизненного достатка. А слово взял и, как на собрании, встал рядом с председателем молодой человек из-за нашего стола. Высокий и видный из себя, с обильной по моде и вместе с тем аккуратной, можно даже сказать, скромной прической. «Из МИМО, из МИМО», — прошелестели мои соседки. Ну об этом бы я и сам догадался, отметив его особую вышколенную стать и ловкость.

Он и заговорил немного высоковатым, но хорошо поставленным голосом опытного институтского оратора, привыкшего от имени многотысячного коллектива принимать обязательства, давать заверения и клятвы. Он сказал, что старшие товарищи напрасно беспокоятся, нынешнее поколение тоже знакомо с трудностями, хотя их, возможно, и не сравнить с прежними. Впрочем, это ведь тоже как посмотреть, у каждой эпохи свое представление о том, что считать тяготами. Во всяком случае, его ровесники не просто ездят в «Жигулях», а проводят свой трудовой семестр в строительных отрядах, и неплохо, честно говоря, проводят, сколько коровников, школ и больниц возвели они вот этими самыми руками. Что же касается высоких идеалов, то и тут отцы и деды могут быть спокойны.

Выпили и за это с сознанием честно выполняемого гражданского долга.

Тут вне всякой очереди, к изумлению тамады, инициативу самочинно перехватил какой-то дальний родственник, извертевшийся от нетерпения, веселый, уже пьяненький слегка, потому, видно, и разошелся, давно и безнадежно лысый, в зеленом, чрезвычайно солидном костюме, сшитом из ткани «метро», очень ценимой в пятидесятые годы.

— Я доволен! — признался оратор, и это, очевидно, была святая правда, такая благодушная улыбка растягивала его не слишком уже послушные губы, такое сияние источали его почти совсем уже незаметные, исчезнувшие в складках радостных морщин глаза. — Я доволен, — повторил родственник, — а когда я доволен — нет слов, душа поет. Позвольте и теперь… специально для новобрачных… любимую арию… — и тут же грянул, нисколько не стесняясь и ощущая себя, вероятно, как некогда, весельчаком и душою общества, игривый и дурашливый дуэт из какой-то полузабытой оперетты, кажется, из «Холопки»: — «А мы сидим с тобой, сидим, как птенчики…» — и дальше в том же самом роде.

К счастью, как и следовало ожидать, в застолье объявили перерыв — размяться, потанцевать, к тому же официанты собирались произвести на столах перемену. Заиграл оркестр. Пробираясь меж столов