Последний день лета — страница 46 из 78

— Конечно, не прошла, — подвел Павлик итог. — Я тебе это докажу сейчас.

Грибы пахли погребом, лесной сыростью, домостроем, неподвластным времени, оттепелью, осенью и весной. Павлик подмигнул мне многообещающе, встал, бережно приподнял, повернул и, уловив вращение пластинки, опустил мембрану патефона. Послышалось шуршание, напоминающее шелест страниц, шорох, как от ветра в кустах, и, наконец, простудный, гриппозный хрип, сквозь который вначале неловко, стыдливо, но постепенно набирая силу, завыли доверительно саксофоны и скрипки, не раздумывая, почти с места взвились до пленяющей, дух захватывающей высоты.


1975

Снимок на обложку

— Тебе какая-то девица весь вечер названивала, — будто невзначай сообщила Елена и не удержалась на высоте женской мудрости и деланного равнодушия: — Дожил, малолетки проходу не дают.

Мимолетная эта ирония, ерундовая, в сущности, шпилька, разозлила Сергея пуще откровенной претензии — ему казалось, Елена должна понимать, что на ревность не имеет права. Разумеется, впрямую он не решался ей об этом объявить, такая правда неизбежно отдает цинизмом, потому-то и не следует о ней говорить, ее надо чувствовать. Особенно женщине. Впрочем, тут ведь особой чуткости и особой интуиции не требуется, Елена чувствует, конечно, но по женскому счастливому неумению признаваться в поражении все на свете относит за счет его, Сергеевой, мнимой черствости. И вздыхает иной раз с демонстративным стоицизмом жертвы: что ж, мол, это мой крест, и я его с достоинством несу. Сознание жертвенности, несомненно, тешит ее самолюбие и помогает переносить Сергееву уже несомненную не то чтобы холодность, но не слишком пылкую заинтересованность, она убедила себя, что такой уж он человек. Молчаливый, с закрытым сердцем, ни слова ласкового, ни блаженно опрометчивого поступка ждать от него не приходится. Господи, откуда ей, бедной, знать, что на самом деле все совершенно наоборот, что святые безумства, романтические глупости, та же сумасшедшая, неукротимая, никаких резонов не признающая ревность — это как раз природные свойства его натуры. Его, можно сказать, прерогатива и специальность.

Недоумение тоже способствует несдержанной его досаде. В самом деле, кто бы это мог ему звонить? Как-то помимо воли с заинтересованностью, несколько неуместной для сорокалетнего мужчины, Сергей начал припоминать один за одним все похожие случаи, не столько по существу ценные, сколько для психологического самочувствия, обостряющие вкус к существованию, к погоде, к движению, к еде и питью. Мало-помалу он и до самого первого добрался, того самого, что до сей поры отзывался в его существе отголоском невозможного, непосильного счастья, хотя в итоге привел к краху, к катастрофе. Вспоминать о том, что он все-таки с нею справился, устоял, не сломался, было, что называется, лестно, хотя в то же самое время ему было жаль своей давно минувшей тоски. Вот именно — не счастья, а тоски, не первоначальной, может быть, от которой невозможно ни есть, ни пить, ни ходить, ни сидеть, ни смотреть на белый свет, а, так сказать, последующей, той, что наполняет жизнь значением и смыслом, поскольку понуждает то и дело действовать, быть лучше, нежели ты есть.

Вот тут-то и зазвонил телефон. Сергей, почувствовав озноб надежды, опять же недостойной зрелого, уверенного в себе человека, едва не бросился к аппарату в прихожую, чем вызвал у Елены саркастическую гримасу. Совершенно напрасную, как оказалось, ибо звонила ему дочь.

Вероятно, в такой момент полагалось бы испытать укор совести, ощутить, как волнение перехватывает горло, но ничего подобного с Сергеем не произошло. Он только подивился несколько отстраненно, будто и не его касалось, каким знакомым, повторяющим материнский, голосом разговаривала эта четырнадцатилетняя девица. Хотя каким еще голосом могла она разговаривать? Как говорится, не из родни, а в родню. Он прикинул, когда видел дочь в последний раз. Это было в ее день рождения, ей исполнилось десять лет, Марина устраивала по этому поводу вполне взрослый праздник, пришлось ради такого случая отправиться в гости в дом бывшей своей жены. Обычно в такие дни Сергей встречался с Мариной где-нибудь в городе, та препоручала ему дочь на полдня с уговором доставить ее в определенный час в определенное место. Чаще всего это бывал какой-нибудь оживленный перекресток в центре, куда Марина подкатывала в пронзительно лиловых «Жигулях» своего, наверное, мужа. В свой бывший дом Сергей заходить избегал. А тут уж не удалось отвертеться. Ломал голову, что подарить: и угодить хотелось, и удивить, быть может, и продемонстрировать бывшей жене и бывшей теще, что не жалеет для дочери денег, такая рабская мыслишка тоже мелькала. Он и не жалел, хотя в то время заработки у него были не ахти. Выручила одна сотрудница на работе, где он всем надоел своими отцовскими признаниями и сомнениями. Приволокла бог знает где добытый джинсовый костюмчик, как по заказу, для девочки десяти-одиннадцати лет. И так и сяк его вертели всей конторой, и с практической точки зрения, и по соображениям престижности признавая почти шедевром. Сергею и самому нравился костюмчик, он и без бабьих консультаций знал в этом толк, потому-то, не торгуясь и даже с нескрываемым удовольствием выложил восемьдесят рубликов — «меньше не соглашаются», смущалась сослуживица, исполнившая, по принятой версии, роль промежуточной инстанции.

В гости к дочери он ехал почти с нетерпением, черт возьми, — оказывается, это очень приятно делать подарки тому, кого любишь, особенно, если самому тебе за всю твою жизнь подарков почти не доставалось. Он думал об этом без малейшей обиды: что в самом деле могли подарить ему в детстве его родственники? Книгу, выбранную, вероятно, на ходу, в каком-нибудь уличном киоске, как назло, вовсе без учета его склонностей и интересов, дешевенькую авторучку с пипеткой, акварельные краски? Так рассуждал он, подымаясь по широкой лестнице дома, к которому за два прожитых в нем года так и не сумел ни привыкнуть, ни прилепиться душой. Гостей наверху собралось немало, такой сбор сделал бы честь и иному, более солидному юбилею, публика оказалась большею частью Сергею неизвестная вовсе, однако же вроде бы и знакомая. В том смысле, что совершенно на него непохожая, — недаром ведь вскоре после заключения их брака Марина разобралась, что к чему, и предпочла этих людей ему. Это все были легкие люди, вот в чем дело. Изящные, милые, не было в их кругу большей бестактности, нежели завести какой-либо серьезный разговор. Уж извинительнее невежей прослыть, хамом, монстром, лишь бы только не занудой. Занудства они боялись больше всего, и потому обо всем на свете — о собственных делах, и о любви, и о политике, и о родителях своих, и о детях говорили в раз и навсегда установленном пренебрежительно-поощрительном тоне, с шуточками, с подначками, с непременным стремлением в любом событии и во всяком человеке выпятить смешное. Окажись в их компании известный врач, хирург или, боже упаси, онколог, на чье благосклонное участие, в крайнем случае, они суеверно рассчитывают, за его спиной над ним, над медициной, над больными они все равно потешались бы с легкой душой. Было время, когда такая вот презрительная ко всему на свете, шутовская болтовня поражала Сергея, нечто пряное, притягательное чудилось ему в ней, какая-то гибельная охлажденность ума, покуда однажды, как-то в одночасье протрезвев, не сообразил он, что причиной этому высокомерному пренебрежению ко всему святому, заветному да и просто насущному была никакая не избранность, никакой не аристократизм духа, а самая обыкновенная, скучная, бесплодная пустота, выжженность, вытоптанность, как на танцевальном пятачке. А еще — бездарность, неспособная хоть чем-либо по-настоящему увлечься — не идеей, так занятием, не занятием, так человеком. Сергей уразумел, как нетрудно, оказывается, возвыситься в собственных глазах над обыденностью труда и творчества, стоит только перенять эту сытую привычку все на свете оплевывать и высмеивать; то-то и оно, что он испытывал ко всей этой «понтяре» природное отвращение. Ничтожество дворового детства приучило его уважать душевный порыв и неотделимую от него муку, в чем бы она ни выражалась: в тоске ли, в неясном ли томлении, в нелепой ли обидчивой задиристости. От того-то и чувствовал он постоянно охоту задраться с этими людьми, тем более что силу, как и деньги, они, при всей своей насмешливости, несомненно, почитали. Однако и тут осознал вскоре, что, даже в случае краткого своего торжества над ними, потеряет несравнимо больше. Так, в сущности, и случилось. Несмотря на многочисленные свои моральные триумфы, в конечном счете он потерпел сокрушительное поражение, утратив сразу и жену, и семью, и дочь. В тот день, когда дочери исполнилось десять лет, он уже смирился со своим крахом. И на гостей, на их столь ненавистную некогда, непристойно язвительную трепотню не обращал внимания; ни тон их, ни суждения, ни слова больше его не трогали. Ему было все равно. Он сам удивлялся этому и радовался. Как выяснилось вскоре — преждевременно. Подвыпив, гости потребовали шумно, все в той же небрежной, чуть скабрезной манере, которая некогда выводила Сергея из себя, а его бывшей жене по сю пору казалось признаком избранности и особой посвященности, так вот — гости потребовали, чтобы Дашка продемонстрировала им подарки, полученные к своему первому юбилею. Дашка была не тем человечком, которого надо просить два раза. Она тут же скрылась в своей комнате и спустя некоторое время принялась оттуда то опрометью выскакивать, то появляться торжественно, удивляя общество какой-то немыслимой цыганской юбкой, автоматическим прозрачным зонтиком, огромными, похожими на экзотический цветок, вполне настоящими наручными часами из пластмассы. Детским, точнее даже девчоночьим счастливым тщеславием светилась ее мордашка, и тем забавнее было обнаруживать в ее осанке, в повороте головы, в том, что в народе именуется выходкой, некую заносчивую уверенность в себе, свойственную профессиональным красавицам, манекенщицам или стюардессам.