Последний день лета — страница 47 из 78

Захмелевший самую малость Сергей с родительским глуповатым благодушием любовался дочерью, замечая в ней, в ее пластике, улыбках и гримасах неуловимые, казалось, лишь ему одному внятные материнские черты, когда-то дарившие блаженство; в то же время по-детски нетерпеливо ожидал он момента, когда дочка выйдет в гостям в подаренном им джинсовом костюмчике, и вот тогда уже произведет истинный фурор — такой нарядной, прелестной, соответствующей своему образу ее никто еще не видел. И все ахнут. Смешно признаться: давно и естественно презирая всю эту публику, он тем не менее безотчетно все еще ориентировался на ее вкусы, а значит, все еще от нее зависел, все еще рвался взять над нею верх.

Дашка в подаренном им костюмчике так и не появилась. Сначала он почувствовал себя уязвленным, потом успокоил себя тем, что в ворохе подарков до него просто-напросто не дошла очередь, а после новой рюмки даже польстил себе с охотой, что его подарок, как особо для нее дорогой, Дашка, очевидно, не захотела выставлять напоказ этой публике. В такую, ненароком забредшую ему в голову версию он почти уверовал, и, если бы не пожелал в ней окончательно убедиться, состояние тайного, незаметного никому торжества ничем бы не было нарушено. Так нет, дернул его черт, как, впрочем, и прежде дергал, прояснить до конца ситуацию.

На перевале вечера, когда всеобщее застолье мало-помалу завершилось а-ля фуршетом, проще говоря, междусобойчиками по разным углам квартиры, когда из разных ее концов полилась новейшая музыка и тонко защекотал ноздри пахучий дымок привозных сигарет, Сергей заглянул на минуту в Дашкину комнату, где бывшая его теща по обыкновению жеманно просвещала Дашку по части хороших манер, и, совершенно не сообразуясь с обстановкой, вытянул из кучи сваленных на диван вещей собственное приношение.

— А почему ты этот костюмчик не примерила? — осведомился он с чуть наигранной обидой, ожидая излияний, может, и не бог весть каких бурных, но искренних, только между ними двумя возможных признаний.

— Да ну его! — и впрямь вполне искренне поморщилась Дашка, даже не удостоив подарок взгляда. — Сразу видно — польский или болгарский!

Сергей не знал, какое у него в это мгновение лицо, дочкина же смазливая мордашка, как и у матери, сделалась непроницаемо-спесивой. И так же, как в свое время перед ее матерью, Сергей испытывал перед Дашкой совершенную растерянность, граничащую с чувством вины. Пластиковый конверт с джинсовым костюмчиком, как-то мгновенно упавшим в цене, действительно дрянным и поддельным, как это он сразу не заметил, жег ему руку. Неизвестно, что было с ним делать. Как со словами непринятой, ненужной любви — взять их назад, сделать вид, что они и не произносились вовсе? Несколько секунд он не в состоянии был ни слова вымолвить, ни пальцем пошевелить.

— Ну что ты, Даша, по-моему, очень миленькая вещь, — с жеманством поспешила бывшая его теща загладить внучкину бестактность и тем самым как бы подсказала Сергею выход из положения. Он сунул ей в руки конверт и вышел из комнаты. Растерянность и смущение мгновенно были смыты нахлынувшей яростью. Только в этот момент, семь лет спустя после своего развода, он сообразил, какую долговременную ловушку приготовили ему в этом уютном доме, где — в вещах: в шерсти, в коже, в хрустале и фарфоре — разбирались почище ломбардовских оценщиков. С ненавистью смотрел он на гостей, попивающих коньячок и коктейли из особых длинных стаканов — «лонг дринк», «лонг дринк» — рекомендовал это питье нынешний муж не муж Марины, в общем друг белобрысый, на английский традиционный манер причесанный переводчик, только что воротившийся с какого-то чертовски важного конгресса. Его Сергей в ту секунду тоже ненавидел, и бывшую свою жену — больше всех. За то хотя бы, что дочь вышла похожей на нее, как пятак нынешней чеканки на пятак шестьдесят первого года. Внезапно трезвыми глазами увидел он здешнее общество и осознал, на этот раз почти с научным беспристрастием, почему заветная его покупка производит тут жалкое впечатление. Уж больно высокопробен, породист был парад собравшихся на праздник костюмов и платьев, на поверхностный взгляд, приятно неброский и ненавязчивый, лишь постепенно утверждающий свое достоинство подлинностью фактуры и единичностью покроя.

Компания, рассредоточившаяся непринужденными группами по разным углам просторной комнаты, смеялась локальным остротам, Сергею стало казаться, что смеются над ним, над его неудачной попыткой обрадовать дочку, над тем, что она фыркнула ему в лицо; подогреваемая хмелем обида разрасталась катастрофически, и уже нетрудно было поверить, что к его дворовому детству относится этот благополучный заливистый хохот, к курткам его, перелицованным из материнского выношенного пальто, к его красным в вечных цыпках, вечно мерзшим мосластым рукам, которые торчали из коротких обтрепавшихся рукавов этих непрочных курток, к той стеснительной робкой радости, которая колотила все его существо, когда нежданно-негаданно в руки ему будто бы с небес сваливался подарок — довоенный значок Осоавиахима на цепочке или перочинный нож с такой тугой пружиной, что проще было обломать ногти, чем вытащить лезвие.

Злая, пьяная муть подымалась со дна Сергеевой души, к счастью, он знал, как нехорош, обидчив, неуправляем бывает в таком состоянии, и потому усилием воли переборол, остудил закипавшую агрессивность и, не прощаясь, вышел на лестницу. С почти забытым чувством отверженности спускался он по бесконечным ступенькам, трезвел чуть ли не с каждым шагом и все еще надеялся услышать наверху суматошный дробный топот догоняющей его дочери. Он даже постоял несколько секунд возле самых парадных дверей — топот так и не раздался. Тогда он вышел на улицу, твердо и холодно решив, что никогда больше не придет в этот дом и с дочерью не встретится до той поры, покуда она сама ему не позвонит. Выходит, она наконец-то осознала эту необходимость. Четыре года спустя. Он вдруг растерялся — каким тоном с ней разговаривать? Изображать злопамятную холодность было глупо — столько времени прошло, особенно с точки зрения ее маленькой жизни, от всех прочих интонаций — и насмешливых и сердечных — он, как выяснилось, отвык. Да и самая естественная вдруг его оставила.

— Как успехи в школе? — спросил он, не нашедши ничего лучшего. Не хватало еще добавить: — Какие оценки?

— Так себе, — без кокетства, ничуть не темня, ответила Дашка. Сергею понравилось, что она не стала врать и увиливать, тем более что и без ее признаний было известно: ученица она неважная. Несколько раз, скрывая это от Дашки и от бывшей жены, он заезжал в Дашкину школу поговорить с ее классной руководительницей. Школа была, естественно, специальная, престижная, в свое время Дашку еле туда пристроили, и нравилась ему мало, а классная руководительница и того меньше. Была она молода, шикарна и походила на секретаршу какого-либо внешторговского начальства, более своего шефа усвоившую и воспринявшую всем существом протокольную стилистику международных переговоров, во всяком случае, получающую от нее несравнимо большее удовольствие. Особенно в общении с людьми, удаленными от этой ответственной сферы. Разумеется, вполне вежливо держалась с Сергеем учительница, как говорится, в высшей степени корректно, однако сквозь эту англизированную корректность, которая и в манерах выражалась, и в улыбке нет-нет, да и проскакивало нечто неуловимо высокомерное — то ли в равнодушии взгляда, старательно изображающего педагогическую компетентность, то ли в тоне, за пределами привычек эффектных формулировок удивительно бесцветном и безразличном. Впрочем, своим образом современного педагога, не хуже своих воспитанников осведомленного в новинках радиотехники, поп-музыки и джинсовых лейблах, эта дама владела превосходно, лишь изредка обшаривая Сергея недоуменным глазом — чему-то он не соответствовал, то ли облику своей дочери, то ли жены (о том, что она бывшая, здесь, естественно, не было и речи), то ли всему данному учебному заведению в целом.

«Подумаешь, лицей, — со злостью думал Сергей, — тоже мне, пажеский корпус…» Он без особой сентиментальности вспоминал свою бывшую школу, первоначально мужскую, со всеми соответствующими времени нравами и забавами; но, беседуя с разряженной, дорогой косметикой оснащенной дамой, вставлявшей то и дело, видимо по соображениям профессии, в свою речь английские словечки, которые навязчиво напоминали болтовню фарцовщиков в комиссионке, Сергей почти с нежностью думал о своих учителях, обо всех этих «Ганнибалах» и «Петрах первых», по-военному строгих или же интеллигентски рассеянных, однако же всегда истинно бескорыстных. Если бы от него зависело, он не колеблясь забрал бы Дашку из привилегированной школы, развращенной родительским заискиванием, подарками и подачками, и перевел бы ее в самую обыкновенную, в ту, что за углом от ее дома. Нетрудно, однако, было вообразить, какой переполох вызвала бы в этом доме одна лишь такая попытка.

— Отец, — вдруг вовсе незнакомым, взрослым голосом, очевидно, подражая кому-то, может быть, героине какого-нибудь фильма, сказала Дашка, — мне надо с тобой поговорить.

— Ну так говори, — неожиданно он обрел, наконец, нормальный тон в этом внезапном долгожданном разговоре, — говори, столько времени собиралась. Я тебя слушаю.

— Я так не хочу, — вновь родная своевольная капризность послышалась в Дашкином голосе, — я хочу лично.

— Ах, вот как… — усмехнулся Сергей этой нежданной-негаданной дочерней настойчивости. — Что ж, приезжайте лично, девушка… Адрес вам, вероятно, известен.

— Нет, к тебе не хочу, — за этой мнимой вздорностью Сергей угадал ревнивое нежелание встречаться с Еленой.

— Ну, что ж, — согласился он после затянувшейся паузы. — Давай встретимся на улице. Когда ты хочешь?

— Завтра, — не раздумывая, заявила Дашка. — Завтра днем.

Как и ее мать пятнадцать лет назад, она не сомневалась в том, что любое ее условие будет принято.

— Завтра не выйдет, — сказал Сергей, — завтра я целый день занят.

— Нет, завтра, завтра, — заносчиво, но в то же время и неуверенно, на грани слез настаивала Дашка.