Общая тетрадь получила еще одну рану. Мать всё время долбала его необходимостью быть аккуратным и бережливым, не упуская возможности напомнить, что работает в этой семье только она, а они с отцом только жрут, срут и портят вещи, которые не покупали. На Крюгера эти выступления производили эффект, прямо противоположный желаемому: он принципиально ломал грифели карандашей, потрошил тетради (из их листов делались самолетики, машинки и полигоны для игры в точки) и засирал одежду, иногда с разбега прыгая для этого в лужи. Пару раз он пробовал прекратить есть, но после нескольких часов урчания в желудке сдавался — за что ненавидел себя (и не только себя).
Голос отца за стеной вдруг стал на тон громче.
— За кого ты меня принимаешь?! Д-д… Дура ебаная!
— Ебаная, да не тобой! — взревела мама, словно специально ждавшая подходящего момента. — У тебя, Сереженька, от шмурдяка давно хер стоять перестал, если ты забыл!
Крюгер спокойно подумал: интересно, много ли усилий понадобится, чтобы проткнуть себе острием ручки барабанные перепонки?
— Да заткнешься ты или нет?! Что я тебе сделал-то такого?!
Папа Сережа был по жизни человеком мягким и, честно говоря, жалким.
— Да проще сказать, чего ты не сделал! — по тону было понятно, что мама театрально загибает пальцы. — На нормальную работу так и не устроился — а действительно, зачем, и так же у нас всё отлично! Даже, я бы сказала, охуенно! Тепло, светло и мухи не кусают! Бухать не бросил, хотя сто раз клялся и божился. Почки свои ебаные лечить не стал — ну это ладно, хоть недолго с тобой мучиться буду!
— Не смей при Витюше!..
— Ну вот Витюшу заделал, это да, — имя сына мама произнесла с издевательским посвистом. — Хотя и не факт, что это был ты…
Внутри Крюгера что-то оборвалось.
Ровно то же самое, судя по всему, оборвалось внутри отца — из кухни донесся грохот падающей табуретки, а мама прервала свой монолог на полуслове и вскрикнула.
Витя отшвырнул истерзанную тетрадь и бегом ринулся из комнаты — уже зная, что́ он сейчас увидит. Отец никогда не поднимал руку ни на него, ни на мать — и гордился тем, что никогда не переступал определенной черты. В моменты, когда Светлана попадала в особенно уязвимые места (никто так не умеет попадать в особенно уязвимые места, как некогда любящие люди), он дергался, сжимал вялые кулаки, шипел ругательства, но никогда не переводил конфликт, как это называла школьная завуч, в физическую плоскость.
Крюгер ворвался в кухню ровно в ту секунду, как отец неумело, но звонко ударил мать по лицу.
Время остановилось.
За доли секунды Витя испытал спектр хаотичных эмоций — в диапазоне от ярости до тоски, после чего остановился на облегчении. Ад, в котором он жил, после такого точно прекратится — после того, что сделал отец, обратного пути в ненормальную нормальность последних месяцев уже не было. Что придет ему на смену, было непонятно, но хуже явно не будет. Точнее, наверняка будет еще хуже, но по-другому.
Светлана, держась за щеку, посмотрела на мужа вдруг потеплевшими глазами и сказала одну из самых диких фраз, слышанных Крюгером в жизни (а недавняя экскурсия в Танаис задала в смысле диких фраз новую высокую планку):
— А я думала, ты совсем уже не мужик…
— Пошла ты нахуй! — рявкнул отец и выбежал из квартиры, оставив входную дверь распахнутой.
Мать, так и не взглянув на замершего в дверях кухни Витю, после короткого замешательства устремилась следом.
44
На похороны Бурого Сися не пошел.
Причин на это было несколько. Во-первых, покойный давно уже бесил Славу своей болтливостью, трусостью и общей припиздью; Сися не знал афоризма Макиавелли, согласно которому мужчину нужно судить по людям, которыми он себя окружает, но о чем-то подобном давно уже начал интуитивно догадываться. Во-вторых, так получилось, что к своим шестнадцати годам Сися на похоронах ни разу не был — родни со стороны отца он не знал, а мамкина баба Зося была жива и для своих восьмидесяти шести лет даже довольно свирепа. Как любой первый раз, первые похороны запомнятся на всю жизнь, поэтому размениваться на Бурого в этом смысле казалось как-то тупо и неуместно — мало ли таких каждый день ложится в землю по собственной дурости. В-третьих и в самых главных, Сися очень хорошо помнил, как именно погиб его прихлебатель. Он не знал, кто был обладателем паучьего голоса и что заставило Бурого раскрошить собственное лицо о металлический подголовник, но находиться в нескольких метрах от тела, в котором… которое… короче, таких дураков не было. Бояться Сисе было непривычно — страх был уделом хорей, лохов, шестерок и прочих недоделков; даже Шварца он не то что бы боялся — скорее, понимал, что силы неравны и закусываться с отморозком пока бессмысленно. А хотя, напоминал он себе, теперь-то коматозный Шварц лежит бревном и ссыт в трубочку — при желании можно навестить его в стационаре БСМП, улучить момент и что-нибудь отрезать на память о том окурке, который он имел глупость швырнуть Сисе в лицо.
Была и четвертая причина, по которой на похороны идти было не вариант: когда мусора выковырнули его из раскуроченной «Нивы», началась суета, в процессе которой селюки-милиционеры даже забыли его допросить. Сам Сися тогда пребывал в шоке, ничего не соображал и всё время ощупывал свои руки, не в силах поверить, что не только остался жив, но и, как шутили во дворе старшаки, «обделался легким испугом». Лопоухого лейтенанта рвало при виде того, во что превратился Бурый. Колхозного вида усач в ментовской форме гавкал в рацию, вызывая скорую для Шварца. Единственным, кто обратил на Сисю внимание, был посторонний хер в несвежем спортивном костюме — этот вася сверлил Славу глазами и всё порывался что-то сказать. Допустить этого было нельзя, поэтому Сися, так толком и не придя в себя, развернулся и пошел по пыльной дороге обратно в сторону Недвиговки. Хер в костюме что-то вякнул вслед, но на погоню не решился — еще бы ты решился, гха-гха, ретроспективно думал Сися. Как он словил попутку до Ростова, что говорил ее водителю и почему его костяшки потом оказались окровавленными, осталось за кадром, но это было и неважно — главное, что его не задерживали, не допрашивали и вообще, кажется, особо не заметили. Дважды за несколько минут, короче, повезло так, как немногим везет суммарно в жизни!
Вернувшись домой, Слава стал думать, что делать дальше; ничего не придумал — и решил, что будет просто жить как жил: днем тормозить лоходромов у арки Немецкого дома, а вечером и ночью двигаться со старшаками. На бурсу (которая официально называлась «Колледж операторов станков с числовым программным управлением») он давно положил хуй; путей оттуда всё равно было только два — в тюрьму или в беспросветную жизнь заводского кузьмича на «Ростсельмаше» или «Роствертоле». Ни один из этих вариантов Сисю не прельщал, поэтому он еще давно отловил на районе пару лоховатых однокурсников, дал им свою зачетку и пояснил: как они будут собирать в нее оценки и автографы преподавателей, его, Сисю, не ебет вообще ни разу. Раз в квартал ло́хи приносили зачетку в условленное место и отчитывались о проделанной работе, за что получали награду — отсутствие пиздюлей. Схема, короче, работала.
Правда, жить как жилось после приключения в Недвиговке не получалось. Без Бурого в арке было скучно — глумеж над лохами, оказывается, требовал слаженной командной работы. Больше ни с кем из ровесников на районе Сися не общался (см. «инстинктивное понимание афоризма Макиавелли»), а старшаки такой хуйней не занимались. Самое стремное: несколько раз Сися ловил себя на том, что по привычке начинает говорить «Бурый, приколи…»; после этого он моментально осекался и покрывался мурашками. Ответная тишина не пугала. Пугал паучий голос, который мог ответить за Бурого.
Вечерние посиделки в беседке тоже прекратились: кто-то из старших просто исчез, другие нервно перешептывались и при виде Сиси говорили, чтобы он уебывал, пока голова на месте. Всё это было очень странно и непривычно. Слава даже начал подумывать о том, чтобы вернуться в бурситет, — когда случилось одно неприятное событие.
Во дворе в тот вечер было тихо, но там в последнее время всегда было тихо — даже обычно горластые тетки перестали перекрикиваться с балконов, увлеченные какой-то московской херней, которую бесконечно показывали по телевизору. Сися вышел из своего подъезда, от скуки решив сходить на тренировку: обычно зал он презирал, в вопросах бакланки полагаясь на природную мощь и собственное везение.
Когда из беседки ему навстречу поднялся невысокий мусор с майорскими погонами, Сися понял, что везение закончилось. Возможно, теперь уже навсегда.
— На два слова, — сказал Азаркин. Вопросительной интонации в его голосе не было.
Сися заозирался было по сторонам, но быстро себя одернул — так делали только останавливаемые на гоп-стоп лоходромы, до последнего неспособные смириться с неизбежным. Опасаться было, собственно говоря, пока нечего: этот хищный жилистый майор ничем не напоминал тех колхозных ментов, которые могли бы его искать, и от которых Слава с такой легкостью ушел несколько дней назад (в его уходе не было никакой легкости, но Сися часто переигрывал этот эпизод в голове, с каждым разом ретроспективно добавляя себе всё больше молодецкой удали).
— Бурцева ты ебнул? — этот вопрос майор задал вполголоса, не отвлекаясь от возни с пачкой сигарет и зажигалкой.
Сися похолодел. Бурцев был, разумеется, Бурым — на районе не любили утруждаться придумыванием замысловатых погонял.
— А…
— Хуй на, — спокойно сказал мусор, убирая зажигалку в карман и выпуская Сисе в лицо облако дыма. Представляться он не спешил. — Да не ссы; знаю, что не ты. Там непонятно как-то. Судмедэксперт говорит, что сердце не выдержало. Я ему, в принципе, доверяю, но таких невыдержанных редко в закрытых гробах хоронят. Присядь.
Так и не сказавший с момента встречи ни одного членораздельного слова, Сися на ватных ногах прошел в беседку и криво, на полжопы, опустился на скамейку. Мусор вдвинулся следом — при всей внешней субтильности он сразу занял всё внутрибеседочное пространство. Мимо прошел кто-то из соседей, злорадно покосившись на разворачивающуюся сцену.