Это было правдой: соседи отца ненавидели с одинаковой силой, но за разное. Тетя Диана горела тихой, ровной, как пламя электрического камина, ненавистью к старшему Шаманову из-за одного конкретного эпизода, случившегося много лет назад, — тогда сосед пнул их собаку, забредшую к нему во двор; у тихого, совсем не гавкучего двортерьера оказались сломаны рёбра, и через несколько дней он умер, с мольбой глядя Диане в глаза. У дяди Армена повод был другой: Юрий Вадимович гноил его по партийной линии, так и не дав сделать карьеру в райкоме; Армен был фаталистом и, в общем, понимал, что обижаться тут не на что — вероятнее всего, на месте Шаманова он вел бы себя точно так же. Но поделать Армен с собой ничего не мог: ненависть к соседу тлела внутри, периодически вспыхивая протуберанцами пьяной ярости.
Мама выдохнула и отстранилась.
— Сашенька, — она понизила голос, — ты скажи Алёше, что мы его любим. Пусть он, ну, на папу не обижается.
Шаман вдруг понял, что дома ему делать больше нечего — и что приперся он сюда совершенно напрасно.
— Скажу, мам, — буркнул он и вышел из кухни.
Снова навалилась усталость — накануне демон загнал его буквально до полусмерти.
Отец топал и пыхтел где-то в глубине дома, но на глаза младшему сыну больше не показывался.
Саша вернулся в их с братом комнату, открыл шкаф и вытащил пыльный спортивный костюм — естественно, черный «Adidas». Лехе он в свое время стал мал, но брату он запретил трогать «адик» под страхом жесточайших пиздюлей, — теперь всё это, конечно, не имело значения.
Шаман переоделся, взял из шкафа вязаную шапку (тоже «Adidas») и, не попрощавшись с родителями, вышел на улицу.
— Глаза чтоб мои тебя не видели! — крикнул вслед отец. — Ни тебя, ни Алексея!
Шаманов-младший промолчал.
Глаза Шаманова-старшего действительно сыновей больше не увидят.
81
Хлипкая дверь дачного домика слетела с петель от одного удара ноги. Ворвались двое незнакомых типов и какой-то хромой полуебок с перевязанной рукой; туша трусоватого Хасима маячила позади.
— Я ж базарил, четко всё, вот он! — суетил перевязанный. — Фирма веников не вяжет! Хасим, списываешь недостачу, да, как решали? Что Шварц забрал? Ровно у нас?
Узбек недовольно дернул щекой, буровя Шамана-старшего настороженным взглядом.
За дни, проведенные в вешенском заточении, Леха ослаб и подразъелся: консервы, хлеб и макароны шли в бока и в пузо, а не в мышцы. Даже базовой физухой заниматься не получалось: от малейшего усилия начинала кровить рана в боку.
Что замеса не будет, поняли все присутствующие (кроме, может быть, Сиси) — сразу и без единого слова.
Шаман, тем не менее, посмотрел на гостей с таким выражением лица, что пацаны Хасима поудобнее перехватили плетки внезапно вспотевшими ладонями.
— Думал, мусора приедут, по форме оприходуют.
— Мы свои вопросы сами решаем, Шаманчик, — ответил Узбек. — Забыл по ходу уже? Ты не ссы, мы напомним.
Леха прекрасно понял, что́ означает появление в дачном поселке именно бандосов, а не милиции: майор Азаркин, получается, Фармацевта все-таки переиграл — с его, Шамана, невольной помощью. Значения это, впрочем, уже не имело.
— Николаю скажи, пусть по-резкому му́сора валит, — тихо сказал вдруг сдувшийся Шаманов. — Вам пиздец всем иначе, по-любому.
Хасим не стал переспрашивать, кого конкретно имеет в виду Алексей.
— Скажу, скажу, — отмахнулся Узбек. — Рамсить будешь или спокойно пойдешь?
— Я в твоем газенвагене не поеду, тут валите, — мрачно хмыкнул Шаман.
Но на улицу вышел сам.
Ездить в Хасимовой передвижной бойне не нравилось, видимо, не только ему — помимо микроавтобуса, на грязной проселочной дороге стоял «хорек»: праворульная японская «Toyota Harrier» в почему-то камуфляжной раскраске. Такой приметной машины Шаман у братвы раньше не видел — по ходу действия, Фармацевт пополнял отощавшую за время междоусобицы бригаду новыми рекрутами. Мафия бессмертна, епта… Леха знал, конечно, что на самом деле еще как смертна.
Типы с ПМ проводили его именно к «хорьку», близко стараясь не подходить — лично они Шамана не знали, но явно о нем слышали. Щенки ебаные, мелькнула мысль. Леха хорошо представлял себе, как, будь он в другом состоянии, прошла бы следующая минута: отступить за спину одному из бандосов, чтобы тот оказался у второго на линии огня; толкнуть его в спину навстречу рявканью «макарыча»; достать стрелка хуком в висок; подобрать ствол и заняться Хасимом и коцаным.
Но потом что? Опять ныкаться непонятно где, опять вздрагивать от звука каждой проезжающей мимо дома машины, опять психовать из-за брата, по поводу которого у Лехи давно было очень хуевое предчувствие?..
Нет, похуй, пусть валят. Нормально пожил, весело. Многим за всю жизнь столько не обламывалось, сколько ему за двадцать четыре года. А самое главное — его завалят, так от брата точно отъебутся. Уж что-что, а понятия, которых придерживался Коля Фармацевт, Шаман прекрасно знал.
(Не знал он только того, что понятия Коли Фармацевта были концепцией гибкой и подлежащей моментальному пересмотру в случаях, когда это сулило стратегические преимущества или даже просто перспективу быстрой выгоды.)
Леха забрался на заднее сиденье «хорька».
82
После ситуации с отжиманиями Пух из дома выходить опасался. Зверскую боль в руках и грудных мышцах он довольно быстро перестал замечать и даже начал ей в фоновом режиме гордиться; нет, дело было не в боли, а в Аллочке и в подъебках, которые его, Пуха, вне всякого сомнения ждали от свидетелей происшествия и тех, кому свидетели всё в красках рассказали, преувеличив и переврав. Аркаша всегда легко и моментально краснел по любому поводу, но сейчас и повода было не нужно: он заливался мучительным румянцем, всего лишь подумав о возможности того, кто и что ему скажет. К счастью, начались осенние каникулы — хотя бы в школу ходить необходимости не было.
Но и дома было неладно.
В библиотеке классической литературы появлялись всё новые зазоры, причем Аркаша так и не смог отследить момент, когда родители доставали книги, — делали они это, видимо, когда он спал.
Папа перестал бриться и оброс клочковатой седой бородой, которая ему совершенно не шла и старила лет на десять. Профессорский лоск как-то подозрительно быстро с него сошел; главным и финальным проявлением этого стали непонятно как сломавшиеся очки. Мама сказала отнести их в мастерскую, но сделала это специальным тоном, по которому Аркаша сразу понял: никто никуда ничего нести не собирается. Софья Николаевна всё еще пыталась сохранить иллюзию нормальной семейной жизни, когда эта жизнь уже очевидным образом развалилась на части. Папа замотал треснувшую дужку изолентой — неумело и криво, потому что физический труд во всех его проявлениях никогда не был сильной стороной Натана Борисовича Худородова.
Не то чтобы перевязанные очки выглядели убого — хотя, безусловно, они выглядели убого. Гораздо хуже и страшнее было то, что папа в них был жалким.
(Как просивший на ЦГБ милостыню мужчина в грязном пиджаке, никогда не говоривший ни слова и просто стоявший на коленях на подстеленной картонке посреди безразличного людского потока.)
Мама озлобилась.
— А я говорила тебе, Натан, — шипела она на кухне, забыв понизить голос до достаточной степени неразличимости. — Но ты же всю жизнь слушаешь только себя!
— Да всё, хватит, — папа больше не трудился не только понижать голос, но и формулировать содержательные ответы.
— Ну что хватит? Что хватит-то?! Тебе, конечно, было необходимо выпячивать на кафедре свои радикальные политические воззрения, да-а-а. Натан Борисович у нас такой! Не стесняется резать, так сказать, правду-матку!
— Софа, а почему я должен стесняться?! — как все уважающие себя преподаватели, папа умел кричать вполголоса.
— А потому что у тебя, Натан, есть семья! В которой ты — единственный кормилец! У тебя есть, в конце концов, сын!
Ничего себе «в конце концов», на всякий случай обиделся Пух, подслушивавший в коридоре. Он стратегически встал у телефонного аппарата и, стараясь не издавать звуков, снял трубку, поднес ее к уху и придавил пальцем рычаг, чтобы не слушать бесячие гудки: если родители неожиданно выскочат из кухни, он сделает вид, что только что вышел из комнаты, чтобы позвонить Крюгеру.
— Мой сын должен знать, что убеждения — превыше всего! — не унимался профессор.
По возникшей паузе стало понятно, что мама молча закатила глаза.
— То, что ельцинские сатрапы заставили меня написать заявление после того, как в Москве была подавлена революция, — чеканил Натан Борисович, окончательно забывший о конспирации, — намного больше говорит о, с позволения сказать, руководстве учебного заведения, чем о моих профессиональных качествах!
Аркаше стало скучно и он подумывал было тихо положить трубку и пойти в комнату полежать (или полистать болгарский комикс, раз уж родители были так заняты Взрослой Хренотенью), как вдруг мама едва слышно сказала:
— Натан, а что мы будем есть на следующей неделе? Нам не на что купить даже хлеба.
Пух замер.
Это совершенно никуда не годилось.
Родители замолчали.
— Я, в конце концов, не самый последний в этом городе специалист по античной истории… — явно не в первый раз сказал папа — просто затем, чтобы что-то сказать. — Я буду репетиторствовать…
— Вокруг и так, Натан, история, — обреченно сказала мама.
В телефонной трубке, которую Аркаша держал в руке, что-то щелкнуло. Его палец всё еще лежал на рычаге.
— Ты умеешь хранить секреты? — донесся из трубки паучий голос.
Пух быстро отпустил рычаг, уже не беспокоясь о конспирации — только бы услышать гудки, только бы голос исчез, только бы не…
Голос никуда не исчез.
— Я должен попросить тебя об одном огромном одолжении, — сказал спавший под курганами. — Всего об одном, но очень важном и секретном!
Аркаша с грохотом швырнул трубку на рычаг и, трясясь, начал выдирать из стены телефонный провод вместе с розеткой, не обращая внимания на возмущенные возгласы выскочивших из кухни родителей.