Иванов подходит к окну и вглядывается во тьму. Ничего не видно, все погружено во мрак. Мрак обступил весь мир… Только здесь, в мастерской, светло, и этот свет излучают не свечи, а она — картина.
Иванов верит, когда наступит долгожданный день и он сможет явить картину миру, она все преобразит вокруг себя, и люди, увидевшие ее, вздохнут счастливо.
Вера в значительность своего труда дает ему силы переносить все невзгоды, и он с радостью несет бремя, которое добровольно взвалил на себя. Художник давно знает, что искусство — тяжелая ноша на плечах.
Лишь бы дали закончить картину!.. А то в Петербурге не только решили отказать в продлении пенсиона, но там уже были приняты меры к его насильственному возвращению. К счастью, вмешательство влиятельных друзей приостановило страшивший его отъезд из Рима в Петербург.
Санкт-Петербург!.. При одной мысли о резиденции русского императора у Иванова кровь стынет в жилах. Он давно уже принял решение не возвращаться туда, где царствует беззаконие… Иванов никогда не забывал о беде, случившейся с ним из-за картины «Иосиф, толкующий сны», о той опасности, которой едва избежал.
Со временем Иванов, возможно, стал бы об этом забывать, если бы не новое несчастье, случившееся на этот раз с его отцом, когда Александр Андреевич уже находился в чужих краях. Отца, заслуженного профессора Академии художеств, по произволу царя отчислили от академии, выселили всю семью из академической квартиры, ввергли в бедственное состояние.
В Рим до Иванова доходили вести и о других случаях произвола.
Нет, нет, он давно решил не возвращаться в Петербург. Другое дело — Москва! Иванов мечтает по окончании картины вернуться в Россию и поселиться в Москве. Душа Александра Андреевича переполнилась великой радостью, когда до него дошли вести, что в Москве открывается училище живописи и ваяния. Он придавал этому событию особое значение и издалека всячески содействовал лучшему устройству училища — рекомендовал пригласить не иностранных, а русских педагогов, решил передать собственные картоны с Венеры Медицейской, Боргезского бойца, Лаокоона, проявлял заботу, чтобы были приобретены копии с итальянских фресок. В мечтах Иванов уже видел себя в Москве, в училище живописи, среди будущих своих учеников.
Но это потом, а пока что надо трудиться над картиной, и хотя он работает с великим усердием от рассвета до сумерек, стараясь лишней минуты не посидеть за обедом в кафе, времени у него в обрез.
Это только людям малосведущим кажется, что картина окончена. На самом деле работы еще уйма — сколько одних книг надо прочитать.
Вот на столе лежит раскрытая книга Неббия о египетских древностях, в которой описана жестокая участь рабов. Рядом с книгой на столе — тетрадь. В ней выписка о том, как наказывали рабов плетьми. Участь рабов его особенно занимает. На собственном рисунке, на котором изображен раб с веревкой на шее, Иванов надписал: «Раны, зажитые от побоев…» Эти раны Александр Андреевич явственно ощущал на собственной шее, ибо всегда, когда он создавал образ, то вживался в него, проникался его чувствованиями.
Образы людей, запечатленные им в сотнях этюдов, развешаны по стенам, лежат в папках. А сколько еще предстоит сделать новых этюдов! Без них никак нельзя двигать картину…
Александр Андреевич ближе придвигает свечи к картине, долго всматривается в нее, и лицо его становится все озабоченнее. И все из-за фигуры раба… На картине он изобразил толпу народа, которая пришла вслед за пророком Иоанном и его учениками к реке Иордан свершить обряд омовения — омыть водой свои грехи.
Много собралось здесь людей различного возраста и состояния. И всем Иоанн указывает на появившегося вдали Христа. Мессия явился, чтобы принести избавление страждущим и угнетенным, с ним пришла в мир истина.
По-разному слушают пророка собравшиеся на берегу Иордана. Многие устремились вперед, готовые воспринять новую истину и пойти за Христом, некоторые колеблются, а иудейские священники и книжники — те внимают словам пророка с нескрываемой враждебностью.
Годами работая над картиной, Иванов думал, что центральной фигурой картины должен быть Иоанн Предтеча — неистовый пророк. Но шли годы, и многое изменилось в мыслях художника. Постепенно главное внимание сосредоточилось на группе богача и раба.
Они сидят у ног Иоанна — раб и его господин. У господина тело холеное, розовое, седые кудри тщательно расчесаны. Он сидит спиной к зрителям, но так выразителен жест его руки, что не нужно видеть лица, чтобы судить, какое впечатление производят на него слова пророка.
Этот жест относится к рабу, которого он призывает не увлекаться словами Иоанна, не принимать их всерьез, ибо раб, сидящий на корточках и протянувший руки к полосатой ткани, чтобы накинуть ее на изнеженное тело своего господина, от слов Иоанновых о пришествии избавителя затрепетал…
Раб!.. Раб должен стать центром картины! Кто же еще среди этой толпы, собравшейся на берегу Иордана, так может жаждать истины и освобождения, чья участь может сравниться с его участью невольника?..
Иванову раб с его страданиями и чувствами был близок и понятен, ближе и понятнее остальных его персонажей. Он собственное положение художника и в мыслях и в письмах к родным не раз сравнивал с положением крепостного, негодовал по поводу того, что для великих мира сего художник и крепостной почти одно и то же…
…Было уже далеко за полночь, а Иванов все стоял со свечой у картины и озабоченно вглядывался в лицо раба. Еще так недавно он был доволен презрительным прищуром его глаз, а нынче находит, что это не то выражение, которое должно быть у раба, у которого впервые затеплилась надежда…
Иванов ставит свечу на стол и начинает нетерпеливо рыться в папках. Там многочисленные превосходные этюды к образу раба. Каждый из них мог бы украсить стены любой картинной галереи. Но Иванов недовольно хмурит брови — ни один его не удовлетворяет. Придется приступить к новым этюдам…
Поэт Николай Михайлович Языков был тяжело болен. Гоголь убедил его приехать в Рим, надеясь, что итальянский климат поправит его здоровье.
И хотя Языков с трудом передвигался, он потребовал от Гоголя, чтобы они отправились к Иванову — посмотреть картину, о которой был наслышан еще в России.
И вот теперь усталый, превозмогая боль в позвоночнике, Языков полулежит в кресле и слушает Гоголя. Всего час назад они возвратились от Иванова, потрясенные его картиной и опечаленные бедственным положением художника.
Гоголь нервно ходит по комнате и никак не может успокоиться.
— Сколько же ему приходится терпеть!.. При его высоком и нежном образовании душевном, при большой чувствительности ко всему — вынести все колкие выражения и даже то, когда угодно было некоторым провозгласить его сумасшедшим и распустить этот слух таким образом, чтобы он собственными своими ушами на всяком шагу мог его слышать… А он ведет жизнь истинно монашескую, корпя день и ночь над своею работою, отказывает себе во всем, даже в лишнем блюде в праздничный день, надевает простую плисовую куртку, как последний нищий. А между тем весь Рим начинает говорить гласно, судя даже по нынешнему виду картины, в которой далеко еще не выступила вся мысль художника, что подобного явления еще не показывалось от времен Рафаэля и Леонардо да Винчи.
Гоголь останавливается перед креслом Языкова и с отчаянием в голосе спрашивает:
— Что делать, Николай Михайлович, как помочь бедному Иванову? Ведь он из-за своего беспримерного самоотвержения и любви к труду рискует действительно умереть с голоду…
— Одно только средство есть, Николай Васильевич, спасти этого подвижника — пишите о его участи Виельгорскому. Вы ведь дружили с его покойным сыном. Граф близок ко двору и весьма влиятелен…
Гоголь идет к конторке и тут же начинает свое письмо к шталмейстеру императорского двора графу Михаилу Юрьевичу Виельгорскому:
«Пишу к вам об Иванове. Что за непостижимая судьба этого человека! Уж дело его стало, наконец, всем объясняться; все уверились, что картина, которую он работает, — явление небывалое, приняли участие в художнике, хлопочут со всех сторон о том, чтобы даны были ему средства кончить ее, чтобы не умер над ней с голоду художник, — говорю буквально: не умер с голоду — и до сих пор ни слуху, ни духу из Петербурга. Ради Христа разберите, что это все значит…»
ИВАНОВ УТРАТИЛ ВЕРУ
Два закадычных друга — каменщик Луиджи и носильщик Энрико — сидели в глубине кофейни, запивали горячие каштаны легким виноградным вином и мирно беседовали.
Вдруг глаза у Энрико вспыхнули. Отставив стакан с вином, он стал прислушиваться к разговору, который вела за большим столом посреди кофейни подвыпившая компания.
При громком взрыве хохота Энрико сжал кулаки и заскрежетал зубами.
— Что с тобой, Энрико? — забеспокоился Луиджи. — Чем тебя рассердили эти люди? По виду они художники. Может быть, есть среди них скульптор, который не заплатил тебе, когда ты носил глину в его мастерскую?..
— Нет, Луиджи, я этих людей не знаю. Но они глумятся над достойным человеком, которого я видел, правда, всего один раз. Он глубоко задел мою душу…
Новый взрыв хохота поднял Энрико с места.
— Эй, вы! — закричал он, подойдя к большому столу. — Прекратите сейчас же смеяться над маэстро, что держит мастерскую на Виколо дель Вантаджо, или я за себя не ручаюсь…
Энрико показал свои внушительные кулаки.
В кофейне наступило такое молчание, что слышно стало дыхание внезапно умолкнувших людей. Но молчание длилось всего несколько мгновений. Шум возобновился, назревал скандал.
— Браво, Энрико! — поддержали его. — Ты хорошо сказал этим мазилкам…
Через минуту рядом с Энрико стояло не менее дюжины человек.
— Так вот, синьоры, — предложил Энрико перетрусившим художникам, — или вы пойдете с нами на Виколо дель Вантаджо и покаетесь перед маэстро в своем словоблудии или… — Энрико под веселый смех всей кофейни повертел кулаками перед компанией. — Или перестаньте портить здесь воздух…