Последний день приговоренного к смерти — страница 13 из 19

– А все ухабы, – продолжал он, – трясет так, что самого себя не слышишь. О чем, бишь, я говорил? Будьте так добры, господин аббат, напомните мне, о чем я говорил? Да, знаете последнюю парижскую новость?

Я вздрогнул всем телом, словно речь шла обо мне.

– Нет, – ответил священник, наконец услышавший его, – я не успел с утра прочесть газеты. Прочитаю вечером. Когда у меня весь день занят, как сегодня, я прошу привратника сохранить мне газеты и, вернувшись, просматриваю их.

– Что вы! Быть не может, чтобы до вас не дошла такая новость! Свежая парижская новость! Тут я вступил в разговор:

– Мне кажется, я знаю ее. Судебный пристав посмотрел на меня.

– Вы? В самом деле! И каково же ваше мнение?

– Вы чересчур любопытны.

– Почему? – возразил судебный пристав. – У каждого свои политические убеждения. Я настолько уважаю вас, что не сомневаюсь – у вас они тоже имеются. Я лично всецело стою за восстановление националы ной гвардии. Я был сержантом в роте, и, право же, приятно вспомнить о тех временах.

– Я думал, что речь идет совсем о другом, – перебил я.

– О чем же еще? Вы говорили, что знаете последнюю новость.

– Я подразумевал другую новость, которая тоже занимает сегодня Париж.

Дурак не понял меня: любопытство его разгорелось.

– Другую? Какой же черт сообщает вам последние новости? Ради бога. скажите, что это за новость? А вы, господин аббат, не знаете? Может быть, вы осведомлены лучше меня? Умоляю вас, поделитесь со мной. Я так люблю новости. Я развлекаю ими господина председателя.

Он еще долго молол что-то в таком роде. И при этом оборачивался то ко мне, то к священнику, а я в ответ только пожимал плечами.

– Скажите на милость, о чем вы задумались? – рассердился он.

– Я задумался о том, что сегодня вечером уже не буду думать, – ответил я.

– Ах, вот о чем! – протянул он. – Полноте, нечего грустить! Господин Кастень – тот все время беседовал.

Помолчав немного, он заговорил опять:

– Господина Папавуана я тоже сопровождал; он был в бобровой шапке и курил сигару. Ларошельские молодые люди, те разговаривали только между собой. А все-таки разговаривали!

Он еще помолчал и начал снова:

– Сумасброды! Фантазеры! Послушать их, так они презирали всех на свете. А вот вы, молодой человек, зря задумываетесь.

– Молодой человек! Нет, я старше вас; каждые уходящие четверть часа старят меня на год, – ответил я.

Он обернулся, несколько минут смотрел на меня с тупым недоумением, потом грубо захохотал.

– Да вы смеетесь! Старше меня! Я вам в дедушки гожусь.

– И не думаю смеяться! – очень серьезно ответил я.

Он открыл табакерку.

– Не надо обижаться, милостивый государь! Угоститесь табачком и не поминайте меня лихом.

– Не бойтесь, долго мне не придется поминать. Протягивая мне табакерку, он наткнулся на разделявшую нас сетку. От толчка табакерка сильно стукнулась о сетку и раскрытой покатилась под ноги жандарму.

– Проклятая сетка! – воскликнул судебный пристав.

И обратился ко мне:

– Подумайте, какая беда! Весь табак растерял.

– Я теряю больше вашего, – с улыбкой ответил я. Он попытался собрать табак, ворча сквозь зубы:

– Больше моего! Легко сказать! До самого Парижа изволь сидеть без табака. Каково это, а?

Тут священник обратился к нему со словами утешения. Не знаю, может быть я плохо слушал, но мне показалось, что он продолжает те же увещевания, которые сначала изливались на меня. Мало-помалу между священником и приставом завязался разговор; я предоставил им говорить свое, а сам думал свои думы.

Когда мы подъезжали к городу, я, хоть и был поглощен своими мыслями, однако заметил, что Париж шумит сильнее обычного. Карета задержалась у заставы. Сборщики городских пошлин заглянули в нее. Если бы на убой везли быка или барана, пришлось бы раскошелиться; но за человеческую голову сборов не платят. Нас пропустили.

Проехав бульвар, повозка быстро покатила старинными кривыми переулками предместья Сен-Марсо и острова Сите, которые извиваются и пересекаются, как бесчисленные ходы в муравейнике. В этих тесных уличках грохот колес по камням раздавался так громко, что шум извне перестал доходить до меня. Когда я взглядывал в квадратное окошечко, мне казалось, что поток прохожих останавливается при виде кареты, а стаи ребятишек бегут за ней следом. Еще мне казалось, будто кое-где не перекрестках стоит оборванец или старуха в лохмотьях, а иногда и оба вместе, и будто они держат стопки печатных листков, из-за которых прохожие дерутся между собой, широко раскрывая рты, – верно, кричат что-то.

В ту минуту, как мы въехали во двор Консьержери, на часах Дворца правосудия пробило половину девятого. При взгляде на широкую лестницу, на мрачную часовню и зловещие сводчатые двери кровь застыла у меня в жилах. Когда карета остановилась, мне показалось, что сердце мое тоже остановится сейчас.

Я собрал все силы; дверца стремительно распахнулась, я выскочил из этой темницы на колесах и между двумя рядами солдат быстрым шагом прошел в ворота. Однако толпа уже успела скопиться на моем пути.

XXIII

Проходя по галереям для публики во Дворце правосудия, я чувствовал себя почти что свободным и независимым, но вся моя бодрость исчезла, как только передо мной открылись низенькие дверцы, потайные лестницы, внутренние переходы, глухие, замкнутые коридоры, куда имеют доступ лишь судьи и осужденные.

Судебный пристав не покидал меня, священник ушел, пообещав вернуться через два часа, – он был занят своими делами.

Меня привели в кабинет смотрителя тюрьмы, которому судебный пристав сдал меня с рук на руки, в порядке обмена. Смотритель попросил его подождать минутку, потому что у них сейчас будет новая «дичь», которую придется немедленно обратным рейсом везти в Бисетр. По всей вероятности, речь шла о том, кого должны приговорить сегодня и кто нынешней ночью будет спать на охапке соломы, которую я не успел до конца обмять.

– Вот и отлично, – сказал пристав смотрителю, – я обожду, и мы заодно составим оба протокола.

Пока что меня поместили в каморку, примыкающую к кабинету смотрителя. Тут меня оставили одного за крепкими запорами.

Не знаю, о чем я думал и сколько времени пробыл так, когда неожиданно громкий взрыв смеха вывел меня из задумчивости.

Я вздрогнул и поднял голову. Оказалось, что я не один. В камере, кроме меня, находился мужчина лет пятидесяти пяти, среднего роста, сгорбленный, морщинистый, с проседью, с бесцветными глазами, глядевшими исподлобья, с гримасой злобного смеха на лице. Весь грязный, полуголый, в лохмотьях, он самым своим видом внушал омерзение. Значит, дверь открыли и снова заперли, втолкнув его; а я ничего не заметил. Если бы смерть пришла так же!

Несколько мгновений мы в упор смотрели друг на друга. Новый пришелец – все с тем же хриплым, похожим на стон, смехом, а я – с удивлением и с испугом.

– Кто вы такой? – наконец спросил я.

– Вот так вопрос! – ответил он. – Как кто? Испеченный!

– Испеченный! Что это значит? От моего вопроса он захохотал еще пуще.

– Это значит, что кат скосит мою сорбонну через шесть недель, как твою чурку через шесть часов, – ответил он сквозь смех. – Эге! Видно, смекнул!

В самом деле, я побледнел, волосы поднялись у меня на голове. Это и был второй смертник, приговоренный сегодня, тот, кого ждали в Бисетре, мой преемник.

Он продолжал:

– Ничего не попишешь! Вот я тебе расскажу мою жизнь. Отец мой был славный маз[13]; жаль, что Шарло[14] не пожалел труда и затянул на нем галстук. Это случилось в те поры, когда милостью божьей царила виселица. В шесть лет я остался круглым сиротой; летом я ходил колесом в пыли, по обочине дороги, чтобы мне бросили медяк из окошка почтовой кареты; зимой шлепал босиком по грязи и дул на пальцы, красные от холода; через прорехи в штанах виднелись голые ляжки. С девяти лет я пустил в дело грабли[15], научился очищать ширманы[16], случалось мне свистнуть и одежу, к десяти годам я стал ловким воришкой. Потом попал в компанию: в семнадцать лет я был уже заправский громила – умел и лавку обчистить и ключ подделать. Меня сцапали и как совершеннолетнего отправили плавать на галерах» Тяжкое дело – каток спишь на голых досках, пьешь чистую воду, ешь черный хлеб, без всякой пользы волочишь за собой тяжеленное ядро – получаешь то солнечный удар, то палочные удары. Вдобавок каторжников бреют наголо, а у меня как на грех были хорошие русые кудри! Как-никак, я свой срок отбыл. Пятнадцать лет – не шутка. Мне минуло тридцать два года, когда я получил подорожную и шестьдесят шесть франков – все, что я заработал за пятнадцать лет каторги, трудясь шестнадцать часов в день, тридцать дней в месяц и двенадцать месяцев в году. Все равно, с этими шестьюдесятью шестью франками я хотел начать честную жизнь, и под моими отрепьями скрывались такие благородные чувства, каких не сыщешь под кабаньей рясой[17]. Вот только треклятый паспорт! Он был желтого цвета, и на нем стояла надпись: каторжник, отбывший срок. Эту штуковину надо было показывать дорогой в каждом городишке, а потом каждую неделю являться с ней к мэру того местечка, где меня водворили на жительство. Недурная аттестация. Каторжник! Я был пугалом – ребятишки бросались от меня врассыпную, двери захлопывались передо мной. Никто не хотел дать мне работу. Шестьдесят шесть франков пришли к концу. Как жить дальше? Я показывал, какие у меня крепкие рабочие руки, а передо мной захлопывали двери. Я предлагал работать за пятнадцать, за десять, за пять су в день. Все напрасно. Что делать? Однажды голод одолел меня. Я разбил локтем витрину булочной и схватил хлеб, а булочник схватил меня. Хлеба мне не дали съесть, зато приговорили к пожизненной каторге и выжгли на плече три буквы. Хочешь – покажу потом. По-судейски это называется