Последний день СССР. Свидетельство очевидца. Воспоминания помощника президента Советского Союза — страница 6 из 33

Как утверждает Нэнси, именно ей пришла в голову идея, чтобы ее муж предложил Горбачеву продолжить переговоры в более интимной обстановке — «у камина» во флигеле на берегу озера. Именно здесь американский президент и произнес, обращаясь к советскому лидеру, заранее заготовленную для него и международной прессы фразу: «Мы оба в состоянии развязать третью мировую войну, но именно мы способны подарить планете надежду на мир».

Такая тональность беседы вполне отвечала намерениям Горбачева использовать встречу в Женеве, чтобы, по его словам, «сломать лед» в отношениях СССР с Западом, и в особенности убедить лидера западного мира, что к руководству страной в Москве «пришли другие люди». От успеха этой операции по завоеванию доверия американского президента зависело решение главной задачи, которую он ставил перед собой, отправляясь на саммит: втянуть Вашингтон в новую разрядку, которая переломила бы логику конфронтации.

Сам Горбачев, готовясь к женевскому саммиту, тоже тренировался, но отрабатывал свои аргументы не перед Раисой Максимовной, а на заседаниях Политбюро, когда говорил: «Объясните мне, что такое безопасность. Для меня — это обладание достаточным потенциалом отпора, чтобы нанести потенциальному агрессору неприемлемый ущерб. Если у нас такой необходимый потенциал существует, значит, наша безопасность обеспечена, все остальное — бессмысленное состязание».

Этот аргумент он уже апробировал на Маргарет Тэтчер во время их беседы в ходе его поездки в Великобританию еще до избрания генеральным секретарем. Уже тогда он произвел впечатление на «железную леди», достав во время беседы из портфеля составленную советским Генштабом карту, на которой были точками отмечены основные места размещения советских и западных ядерных ракет. Каждая из точек по взрывному потенциалу была эквивалентной трем миллионам бомб, взорванных во время Второй мировой войны.

«Вы можете показать эту карту вашим военным, — сказал он Тэтчер, — и они не удивятся. Я думаю, что у них есть такие же, ведь со времени советского „Спутника“ у нас с вами друг от друга нет секретов. Мы с вами совместно накопили количество оружия, достаточное, чтобы минимум 25 раз уничтожить друг друга и заодно с нами всю планету. Не пора ли опуститься до уровня хотя бы одного гарантированного обоюдного истребления?»

Такие «нетипичные» для советского руководителя рассуждения настолько поразили Тэтчер, что она не только произнесла на публике ставшую знаменитой фразу о том, что с Горбачевым «можно иметь дело», но и не поленилась слетать за океан, чтобы рассказать своему другу Рональду о своем открытии не похожего на других советского политика.

Несмотря на проведенную обоюдную подготовку, итог первого дня женевских переговоров, с точки зрения Горбачева, был разочаровывающим. Собрав группу советников, он сказал про Рейгана: «Это динозавр. Его панцирь невозможно прошибить. Карманы у него набиты шпаргалками, которые он зачитывает. Этот саммит может ничего не дать».

Тем не менее задумка Нэнси сработала. После беседы у камина «лед холодной войны» начал таять хотя бы на уровне личных отношений между двумя лидерами. Проникшись симпатией к своему молодому партнеру, Рейган предложил ему перейти на «ты» (что по-английски в любом случае несложно), называя друг друга по именам — Рон и Майкл, а потом неожиданно спросил у нового друга: «Скажи, Майкл, а если бы однажды на США напали инопланетяне, могли бы мы рассчитывать на помощь с советской стороны?» Горбачев его, разумеется, успокоил.

Ни тот ни другой не могли вообразить, что двадцать лет спустя, 11 сентября 2001 года, на Нью-Йорк действительно совершит нападение другая цивилизация, и обещание, данное Рейгану Горбачевым, будет подтверждать уже не советский, а российский президент.

После нескольких часов изнурительных переговоров между экспертами обе команды договорились пойти на почетную ничью, и два лидера, пожав друг другу руки перед мировой прессой, сделали два символических заявления. Первое о том, что «в ядерной войне не может быть победителей, поэтому она никогда не должна быть развязана». Второе, более важное: США и СССР обязывались «не стремиться к достижению военного превосходства друг над другом».

…После окончания саммита, торопясь сообщить журналистам о его итогах, из-за оплошности службы безопасности я впрыгнул в кабину уходившего лифта и очутился лицом к лицу с генеральным секретарем. Его охранник посмотрел на меня свирепо, но при шефе «нейтрализовывать» меня было поздно. Горбачев принял меня то ли за лифтера, то ли за сотрудника советской миссии в Женеве и, чтобы не ехать между этажами молча, неожиданно обратился ко мне как к давнему знакомому: «Ну и что ты думаешь насчет саммита?» Стараясь угадать, что он хочет услышать, я ответил уклончиво: «Будущее покажет, Михаил Сергеевич». — «Я тоже так считаю. До скорого», — сказал он мне на прощание, выходя из лифта и возвращаясь под прикрытие охраны.

Горбачев испытывал смешанные чувства: хотя он и «подружился» с Рейганом, но прорыва в Женеве не состоялось. На «западном фронте» все пока оставалось без перемен. Но он мог по крайней мере надеяться, что превратил его в свой тыл. Ведь главное наступление ему предстояло у себя дома, где его ждал огромный фронт работ. А наша с ним новая встреча действительно вскоре состоялась.

В поисках «другого социализма»

Задача реформирования страны для Горбачева осложнялась немаловажным обстоятельством: он сам был продуктом той системы, которую собирался радикально изменять. В каком-то смысле изменения надо было начинать с самого себя. Вот почему траектория его проекта и его зигзаги должны были отражать собственную внутреннюю эволюцию лидера. Нередко, как подтверждали потом Горбачев и его соратники, «нам приходилось вылезать из локомотива на непроезжую дорогу, чтобы самим прокладывать рельсы».

Да и сама паровозная бригада за несколько лет должна была не раз смениться, чтобы соответствовать новому маршруту и другой скорости движения. Будущий советник Горбачева по международным вопросам, один из заместителей Бориса Пономарева, заведующего Международным отделом ЦК КПСС, А. Черняев, был готов предложить машинисту свой вариант списка срочных реформ, уже составленный им для будущего преемника Брежнева в день его смерти.

Вынув листок бумаги, датированный 11 ноября 1982 года, Черняев показал его мне. Вот что в нем было написано:

Восстановить моральный авторитет руководства страны и политической власти. Для этого:

— ликвидировать паразитическую систему клиентализма с ее привилегиями, дачами, засильем служб безопасности и т. д.;

— уйти из Афганистана;

— публично заявить, что мы не намерены вмешиваться военным путем в разрешение кризиса в Польше;

— убрать ракеты СС-20 из европейской части страны;

— не поддаваться на американский шантаж и сократить в четыре раза нашу армию и военный бюджет;

— освободить Сахарова и разрешить свободную эмиграцию евреев в Израиль;

— обеспечить реальную свободу печати, включая возможность критиковать партийные инстанции.

Разумеется, если бы в 1982 году Черняев показал эту программу Андропову, то сам мог бы присоединиться к Сахарову в его ссылке в Горьком. Вот почему крамольная записка этого мечтателя со Старой площади о путях выхода из «брежневизма» осталась в сейфе под надежным замком.

Два года спустя в марте 1985 года Горбачев становится генсеком, возвращенный из Канады Яковлев — одним из его ближайших сотрудников, а Черняев вместе с содержимым своего сейфа перемещается в кабинет советника по международным и политическим вопросам. Новая команда приступает к реализации своих прожектов.

Программа, которую они сформулировали, отражала философию целого поколения, рожденного послесталинской эпохой и разрядкой, провозглашенной Хрущевым в 60-е годы (отсюда и пошло «шестидесятничество»). Это было поколение наследников «комиссаров в пыльных шлемах», продолжавших верить в возможность вернуться к надеждам, порожденным в России и в мире революцией 1917 года.

Этот причудливый вариант советского либерализма, сочетавший традицию российского «западничества» XIX века с неизжитым революционным романтизмом первых большевиков, веривших в утопию коммунизма без сталинизма, породил целое поколение «детей ХХ съезда» с довольно смутными представлениями о том, какого типа общество они хотели бы видеть в России.

Какое-то время многие из них верили, что, если «отмыть» советскую модель от сталинских извращений, не поздно вернуться к незамутненным истокам утопического коммунистического проекта. Они было воспряли в конце 60-х, увидев шанс на возрождение своих надежд в идеях «Пражской весны» и романтических реформах чехословацких коммунистов.

Чехи, в сущности, предложили модель восточного «еврокоммунизма» — модного течения, представленного итальянской, испанской и французской компартиями. Она принципиально отличалась от большевистской модели «военного коммунизма», основанной на однопартийной монопольной власти и управлении обществом с помощью репрессий, идеологической цензуры и эксплуатации призрака внешней угрозы.

Но в августе 1968 года советские танки похоронили вместе с недоношенным проектом «социализма с человеческим лицом» и все надежды советских «шестидесятников», подтвердив, что сложившаяся система боится реформ больше, чем внешней агрессии.

Намереваясь в очередной раз окончательно «закопать» Сталина, дождавшиеся Горбачева «шестидесятники» одновременно подсознательно рассчитывали оправдаться за десятилетия вынужденного коллаборационизма с неосталинским режимом в эпоху застоя. Это позволяло им хотя бы частично легитимировать советскую историю страны и прожитую в ней жизнь.

Горбачев, переживший смерть и похороны Сталина во время учебы в Московском университете, тоже разделял мечты и иллюзии «шестидесятников». Именно этим объясняется и его почитание Ленина, томики которого можно было заметить на его столе (то же, кстати, говорили и о Франсуа Миттеране, относившемся к Ленину и русской революции 1917 года с нескрываемым восхищением). Правда, он не забывал уточнить, что вдохновляется «поздним» Лениным, пытавшимся заменить казарменный вариант большевистской версии социализма (придуманный им самим) на более либеральный — хотя бы в экономическом плане — НЭП.