Произошло то в декабре. Промерзшая земля звенела под ногами, крупными хлопьями валил с низкого серого неба снег. Мальчишеская гордость не позволила Эжену в трудный час послушаться советов и окриков дядюшки, он остался в Париже…
Несмотря на мягкость характера, Эжен не мог ни забыть, ни простить дяде той подлой, бесчеловечной расправы за его, такую естественную в мальчишеском возрасте, любознательность, и, даже когда у Дюрю поселилась бежавшие из Вуазена старики, Эжен ни разу не побывал там. Изгнанный солдатами из собственною дома, убитый горем Эме сам пришел на улицу Лакруа к Эжену и рыдал, обнимая сына, как маленький, незаслуженно обиженный ребенок.
Он так и не перенес потрясения, растоптавшего всю его жизнь, не мог забыть наглых ругательств, с которыми его выпихнули солдаты из родного дома, где каждая доска была выстругана его руками, каждый гвоздь был забит им самим. Он рыдал, обнимая Эжена, и кричал, что в таком подлом мире не стоит жить, что настал конец света. Через неделю Эжен отвез беднягу в больницу Сент-Антуан, а вскоре семья Варленов проводила Эме в последний путь и прослушала над его гробом печальное «Да почиет в мире». Кладбищенская земля Парижа в те дни гораздо чаще, чем в обычные годы, раскрывала навстречу безвременным жертвам свои сырые объятия.
…Несмотря на усталость Эжен никак не мог уснуть. Воспоминания, воспоминания…
…Полузабытая школа в Клэ, куда Эжен ходил всего три зимы. Все же она осталась памятной ступенькой жизни, та убогая провинциальная школа, может потому, что она впервые оторвала крестьянского подростка от зеленого мира лесов и лугов и ввела его в мир книг, приблизила к жизни чужой и поначалу так мало попятной, раздвинула мизерные пространства Вуазена далеко за пределы видимого из их дома горизонта. И повела в таинственное, туманное прошлое человечества, где шумели знаменами французские революции и восстания, — о них любил, попыхивая глиняной трубочкой, рассказывать отец матери, дед Дюрго.
Школа в Клэ не была богата книгами, большая часть из них посвящалась жизням и царствованиям бесчисленных Людовиков и Карлов, великим пастырям католической церкви, восхвалению Империи и династии Бонапартов. Но пытливый, любознательный мальчишеский ум и в этом скучном и однообразном напластовании печатных страниц все же отыскивал редкие жемчужные зерна. Перед ним словно бы оживали не раз описанные дедом Дюрю образы Робеспьера и Марата, Дантона и Сен-Жюста, которые до тех пор существовали в полудетском сознании Эжена лишь как некие условные, абстрактные символы…
Да, школа. И не только книгами запомнилась она! Школа Клэ помещалась в двухэтажном здании, в подвале которого была тюрьма. Как ни странно, но это так! Именно в школе центра департамента Сены и Марны имелся солидный и надежный подвал, где содержали до отправки в префектуру Парижа тех, кто преступил имперские законы, тех, кого ждал суд, наказание плетьми, каторга, а может быть, виселица или гильотина.
С каким трепетом и ужасом посматривали на тюремные окна ученики Клэ и Вуазена в те дии, когда за ржавыми решетками кто-то из преступников ждал прибытия из Парижа тюремной кареты.
Последние годы Варлен ни разу не вспоминал о тюремном подвале своей первой и последней школы, не думал о ней даже тогда, когда сам сидел в камерах Сент-Пелажи и Санае, — мысли всегда занимало другое, всегда хлатало забот!
А вот сейчас чудится… Будто он, Эжен Варлен, ученик той школы, заперт в ее подвале вместе с другими. Здесь и сдержанный седой Делеклюз, «перо и шпага Республики», как звали его друзья; и усмешливый остроумный Гюстав Флуранс, сын секретаря Академии наук, да и сам крупный ученый-естественник; тут и яростно сверкающий темными глазами Теофнль Ферре; и беспечный, когда-то изгнанный за вольнодумство из Сорбонны прокурор Коммуны Рауль Риго. И Жюль Валлес, и Мильер, и Жюль Андрие, и Максим Вийом, и Артюр Арку, и многие, многие из тех, кто уже пал на баррикадах или кому суждено погибнуть сегодня или завтра.
…Снится, будто они тесной кучкой стоят под сводами мрачной тюрьмы, где с потолка на их головы и на каменные плиты пола падают темные, пахнущие гнилью капля, а в углах шмыгают нахальные, отвратительные крысы с облезлыми хвостами. Узники стоят молча, прижавшись друг к другу, неподвижно смотрят в окно под потолком, забранное решеткой из толстых железных прутьев. Они напряженно ждут: что-то должно произойти там, на воле, за тюремными запорами. И Эжен вместе со всеми всматривается в запыленные стекла, заляпанные грязью с колес проезжающих мимо телег и карет. Там должно что-то произойти, но что именно — никто не знает. Это усиливает напряжение…
Но странно — заплесневевшие стены вдруг раздвигаются, исчезает нависший над головами сводчатый потолок, все заливает свет, и Эжен вместе с друзьями оказывается на Вандомской площади как раз в тот момент, когда на специально насыпанную песчаную подстилку рушится знаменитая Вандомская колонна, и бронзовая голова громоздившегся на ее вершине Наполеона Великого откалывается от туловища и катится по мостовой, звеня, словно треснувший колокол. Потом неожиданно голова эта превращается в мяч, и к ней со всех сторон площади, крича и визжа, бегут босоногие мальчишки. Но добежать не успевают: мяч начинает увеличиваться, пухнуть и становиться воздушным шаром «Арман Барбес», на котором Леон Гамбетта вылетел из осажденного Парижа. Наивные, они надеялись, что Гамбетте удастся создать на неоккупированпой пруссаками части Франции новую армию, которая освободит Париж… Шар поднимается, поднимается, достигает облаков и вдруг с шумом лопается, и оттуда на толпу парижан, словно крупные хлопья снега, со зловещим шелестом падают страницы каких-то непереплетенных книг. Их множество, просто белая туча, но за ними Эжен угадывает хитро ухмыляющееся лицо дядюшки Дюрю, который потрясает переплетенным в сафьян и тисненным золотом томом. Эжен узнает в нем книгу Наполеона Малого, где тот пытался сопоставить свое правление и свой образ с образом знаменитого римского императора Юлия Цезаря. Дядюшка Дюрю из кожи лез, чтобы заполучить для своей мастерской этот почетнейший заказ…
Вдруг оказывается, что это вовсе не дядюшка Дюрю, а Шарль Делеклюз в накрахмаленной белой манишке и строгом черном сюртуке. Он окидывает товарищей исполненным скорби прощальным взглядом, передает кому-то два письма и направляется к баррикаде на площади Вольтера, по которой прямой наводкой бьют версальские пушки и митральезы.
«Куда вы, Шарль? Остановитесь!» — в отчаянии кричит ему кто-то. Но Делеклюз оглядывается с горькой и чуточку надменной улыбкой: «Я не хочу больше жить!» — и идет дальше, навстречу свисту картечи и пуль. И тут стоящий рядом с Эженом Максим Вийом сдавленным голосом кричит:
— Все пропало! Все полетело к черту!
И Эжен просыпается в холодном поту…
ДЖОРДАНО БРУНО, ГАЛИЛЕЙ?
…Открыв глаза, он долго и неподвижно смотрел в низкий, скошенный потолок мансарды, не понимая, где он и как сюда попал, но с ощущением нарастающей тревоги. В соседней комнате, за косо повешенной занавеской, звучали возбужденные голоса. Варлен приподнялся иа локте, прислушался.
— На баррикаде Сен-Жак…
И сразу, лавиной, обрушились на него картины вчерашнего, позавчерашнего и всех прочих дней последней недели мая. Обломки зданий, костры бесчисленных пожаров, поваленные одна на другую кареты и телеги, бревна и столбы, образующие баррикады, сизый и кислый пороховой дым, кровь иа мостовых. Истошный женский крик, призывающий на помощь. И седой гвардеец, ползущий на четвереньках вдоль полуразрушенной снарядами стены…
Мгновенно припомнилось все: как они с Делакуром брели по почным улочкам Монмартра, протискивались в дыру забора, перешагивали через тела убитых и выброшенные из домов вещи: кепи и мундиры Национальной гвардии, шаспо и годильоты, клочки газет и разорванные книги, — многие в ожидании обыска старались избавиться от опасных улик.
Варлен огляделся еще раз, потянулся к занавеске.
Вероятно, после того как он уснул, Большая Мэри прикрыла чем-то вход на кухню, чтобы свет не мешал ему.
Протянув руку, отстранил занавеску и прежде всего увидел бледное лицо Мари и рядом с ее головой второй свечной огарок, прикреплениый перед статуэткой мадонны. Несчастная жена Делакура, вероятно, еще надеялась на чудо, на помощь неба. Как простодушна, наивна такая вера, когда кругом царят произвол и жестокость!
Большая Мари стояла рядом с мужем, нежно положив ему на плечо худую руку. Сам Делакур словно застыл, откипувшись к стене, а спиной к Варлену сидел кто-то еще. Первое, что бросилось Эжену в глаза, — белая нарукавная повязка с красным крестом. Сначала он подумал, что Мари, обеспокоенная раной мужа, привела врача, но сейчас же отогнал эту мысль: нелепо приводить кого-либо домой к раненому федерату в ночь массовых арестов и убийств.
И тут Эжен услышал глуховатый, напряженный голос, тот самый, который минуту назад кричал в его сне: «Все полетело к черту!» Максим Вийом! В дни Коммуны они не раз встречались в Ратуше, а в последние дни, после захвата Ратуши версальцами, виделись там, где шли экстренные совещания Коммуны, бурные и трагические, словно овеянные дыханием близкого и неизбежного поражения… Да, конечно, Максим! Но почему, откуда у него повязка с красным крестом? Вином же не врач, не фельдшер, даже не санитар, он — веселый, энергичный, отчаянный забияка-журналист, один из редакторов знаменитого «Отца Дюшена». На страницах этой любимся рабочим Парижем газеты Вийом вместе с Вермешем и Эмбером ядовито высмеивали и пригвождали к позорному столбу и Империю Баденге, и «правительство национальной измены», и Версаль Фавра, Тьера и Трошю, предавших Париж и пропустивших прусские орды к фортам и стенам столицы.
Максим Вийом не был членом Коммуны. Но на последних встречах членов Коммуны в мэрии Латинского квартала и в Бельвиле зачастую присутствовали не только избранники Парижа, но и простые граждане, все, кому была дорога Коммуна! И командиры легионов и батальонов, и даже рядовые гвардейцы, заслужившие мужеством в боях доверие и уважение товарищей. До соблюдения ли формальностей было на тех заседаниях, под орудийный гром, под разрывами снарядов и бомб, под грохот рушащихся зданий?!