Остальные в купе тоже льнут к вагонному окну, машут шляпами, кепи, шлют воздушные поцелуи. И для отъезжающих, и для провожающих поездка в Лондон — важнейшее событие. Облеченные доверием товарищей, Делегаты Парижа впервые едут на международный рабочий съезд. И даже одно это чрезвычайно важно!
По перрону озабоченно проходит железнодорожник в красной фуражке, три полнозвучных медных удара отзванивает вокзальный колокол, пронзительно свистит впереди невидимый из вагона паровоз. Поезд трогается. Плывут за окнами белые клубы пара, падучими звездами пролетают искры. Мелькают закопченные станционные постройки, ремонтные мастерские, паровозное депо, поворотный круг. Вскоре эта кирпичные постройки сменяются убогими деревянными лачугами окраинной нищеты. Босоногие мальчишки в рваных одежонках, задорно крича, бегут вдоль насыпи… Париж остается позади.
— Ну-с, друзья, в добрый путь! — откидываясь на спинку сиденья, торжественно изрекает, поглаживая свою смолянисто-черную бороду, Анри Толен. Он и Фрибур — главы делегации, но ничем не выдают, не стараются подчеркнуть свое старшинство, сейчас не время для соревнования честолюбий, Эжен доволен, может быть, даже счастлив, но снова и снова продумывает, что же сказать, если ему будет предоставлено слово? Ведь впереди не приятельская беседа в одном из парижских кафе, а международная встреча рабочих. Прошел всего год после того, как в малом зале лондонского Сент-Мартинс-холла был организован Интернационал, а в Цариже он уже завоевал огромную популярность, и совершенно очевидно: его значение в жизни рабочих будет расти и в конечном счете принесет им хотя бы относительную независимость и права.
Варлен очень жалеет, что не знает достаточно хорошо ни английского, ни немецкого, — слишком мало довелось учиться. На конференцию прибудут представители многих стран Европы, но, не поняв их дословно, он, вероятно, далеко не все сможет уяснить и оценить. Вернется в Париж и сразу же вместе с Малышом засядет за учебники. Друг Жюль Андрие не откажется помочь, он прекрасно владеет не только латынью и древнегреческим, но и многими другими языками.
А за окном проплывает тронутая осенней позолотой земля. Крестьяне снимают урожай садов и виноградников, заметно пожухла зелень листвы, кое-где в давильнях уже начинает бродить молодое вино — терпкий, щекочущий аромат брожения ощущается повсюду. Что ж, самая радостная для земледельцев пора, в этом году вемля достаточно щедро оплачивает их труд. Сколько же разбросано по стране таких селений, как крохотный Вуазен, мимо скольких жизней и судеб пронесет их за день пыхтящий, высокотрубный, шумный паровоз!
Однако о чем с такой печальной страстностью беседуют попутчики и друзья Эжена? А, они вспоминают, как совсем недавно погребли, опустили в землю Пер-Лашез дорогого учителя — Пъера-Жозефа Прудона! Вечные ему память и слава! Эжен имел счастье много раз слушать его речи и беседовать с ним, и Прудон всегда напоминал ему доброго пастыря, желавшего всем людям мира и спокойствия.
„Когда я оглядываюсь на историю нашей многострадальной родины, да и всей земли, я просто содрогаюсь от ужаса: неужели для того, чтобы простой труженик стал счастлив, получил возможность достойно зарабатывать кусок хлеба и растить детей, необходимо проливать реки крови и обращаться к ужасному изобретению доктора Гильотена? Кстати, кто-то сообщил мне, будто этот ученый-медик, призванный врачевать людей и облегчать страдания, сам был казнен посредством изобретенной им дьявольской машины. Что ж, хотя я, как уверяют друзья, по натуре совсем не жесток, я счел бы такой конец для сего изобретателя вполне заслуженным. Пожни, что посеял!“ — размышлял Эжен.
„Конечно, из всех философов нынешнего сложного и жестокого века покойный Прудон мне ближе и понятнее всех. Борьба с буржуа и фабрикантами, безусловно, необходима, но и в борьбе люди всегда должны оставаться людьми, мы же не дикари, не животные!.. Он был старше меня на тридцать лет и с первой встречи представлялся мне мудрым и старым, как Моисей. Как беспощадна и бессмысленна смерть: ему исполнилось всего пятьдесят шесть, мог бы еще жить и жить!“
Эжен вспоминает, как его безмерно взволновала речь Потье над могилой Прудона. Стиснув в побелевшем от напряжения кулаке прощальную горсть земли, прежде чем бросить ее на крышку дорогого гроба, Потье произнес строки любимого всеми Беранже:
Господа! Если к правде святой
Мир дороги найти не умеет, —
Честь безумцу, который навеет
Человечеству сон золотой!
Если б завтра земли нашей путь
Осветить наше солнце забыло —
Завтра ж целый бы мир осветила
Мысль безумца какого-нибудь!
„Я назвал бы Прудона апостолом добра и правды, пытавшимся защитить обездоленных не насилием, а человечным призывом к справедливости и милосердию. Правда, сомнительно, что всех богатых можно словами склонить к сочувствию чужим несчастьям и невзгодам, — в этом меня убеждает хотя бы письмо моего друга Адольфа Асси из Крезо. Там на сталелитейных заводах Шнейдера Асси работает механиком, — условия труда просто чудовищны, эксплуатация варварская. А ведь Шнейдер — один из столпов государства!
Все-таки поразительная в человеке сила — стремление к наживе, к беспредельному обогащению. Ведь у каждого из нас только одно брюхо и одна жизнь, а в могилу, под землю, никому никогда и ничего не удавалось унести с собой. Как можно, имея все, не снизойти к чужому страданию, пройти мимо протянутой к тебе исхудалой детской ручонки? Или права старинная поговорка, которую любит повторять моя мать: „Богатство не уживается под одной кровлей с состраданием и добром“?“
А за вагонным окном плывут и плывут крошечные лоскутки полей и кое-где видны согнутые в работе спины, — начали убирать поздние овощи. Проезжают нагруженные сеном и соломой громоздкие крестьянские фуры, позванивая колокольцами, бредут меланхолические коровы, взбрыкивает тонкими ножками резвящийся на лугу жеребенок. Краснеют в зелени садов черепичные крыши, иногда серебряной змейкой блеснет под мостом безымянный ручеек, истает в небе синевато-белый дым костра.
„Странно, но почти всегда, когда я вот так, с движущегося поезда наблюдаю за проносящейся мимо родной землей, меня все время не покидает чувство щемящей нежности и необъяснимой тревоги, знакомое мне с раннего детства. Помню, такое же ощущение тревоги вспыхивало во мне, когда я, несмышленым мальчишкой, поднимаясь по ступенькам школьного крыльца, смотрел на мутные грязные окна помещавшейся в подвале тюрьмы. Естественно, я в те годы и приблизительно представить себе не мог, что испытывают люди, лишенные свободы и, может быть, ждущие скорого смертного часа. Теперь мне кажется, что я ощущал тогда такой же суеверный ужас, который испытывает все живое, соприкасаясь или чувствуя рядом близость смерти…“
От беспокойных, дум и воспоминаний Эжена отвлекает громоподобный, вдохновенный голос Потье. Похоже, неистовый поклонник муз сочинил новое стихотворение и призывает попутчиков к вниманию? Ну что ж, дорогой поэт, давай послушаем, кого бичует сегодня твоя гневная лира.
Потье стоит посреди купе с растрепанными седыми волосами, сжимая в испачканной красками руке неизменную записную книжку. Он зарабатывает на пропитание семьи тем, что раскрашивает ткани в мастерской отца, но истинное и единственное его призвание — поэзия! И как всякий подлинный поэт, Потье убежден, что именно его слово, кипящее, словно лава, призвано изменить и перестроить мир. Товарищи смотрят на Потье с тем восторженным и чуточку снисходительным обожанием, с каким взрослые наблюдают за расшалившимся, но любимым ребенком. А он, как всегда, неисправим, этот седоголовый, бородатый и остающийся вечно юным увлеченный человек!
Торжественно потрясая над головой записной книжкой, Потье обращается к Малону:
— Внимай рабочему поэту, красильщик-пролетарий Бенуа Малон! Эти великолепные стихи созданы мной давно, но именно сегодня я посвящаю их тебе, дорогой друг!
Дверь в коридор открыта, и перед ней собираются пассажиры соседних купе, все они любят Потье и в любую минуту готовы восхищаться его творениями. На лицах сияют горделивые улыбки: трудовой Париж считает Эжена Потье достойным наследником Беранже.
— Давай, Потье! Жми, Эжен! Давай!
И поэт читает так, что голос его заглушает железный перестук и дребезг колес:
Но справедливого закона слово,
Приязнь умов и душ у нас в крови.
В концерте единения людского
Звучат аккорды дивные любви.
И возликует сердце, молодея,
Штыком не лечат человечий род,
В калеку превращая Прометея!
Рыдайте, звезды, шар земной умрет!
Потье обводит слушателей торжествующим взглядом, глаза его сияют.
Гигант, рыданьем душу надрывая,
Утихнет наконец — и мертвеца
Проглотит вечность темная, пустая,
Пучина без начала и конца.
Его на кладбище миров в могиле
У Млечного пути разыщут — вот
Планета, на которой люди жили.
Рыдайте, звезды, шар земной умрет!
Долго по всему вагону гремят аплодисменты, в купе набивается полно народу, каждому хочется пожать руку поэта. А он, вырвав листочек из записной книжки, с поклоном преподносит его Бенуа Малону. Но Варлен, чуть помолчав, спрашивает его:
— Почему так мрачно, дорогой тезка?! Едем мы на небывало радостное дело, а ты преподносишь Бенуа траурную эпитафию, адресованную планете! Не рано ли хоронить земной шар? Может, как раз настала пора подумать о более счастливом его будущем, а?! Сочинил бы ты, дружище, что-нибудь бодрое!
Потье резко оборачивается к Варлену, и горделивая, счастливая улыбка медленно гаснет на вдохновенном лице. Но через секунду глаза его снова загораются.
— А ведь мой тезка прав, друзья! Нужны сильные и дерзкие песни! Напишу! Я клянусь, напишу, Эжен! — Он с силой хлопает себя широченной ладонью по лбу. — Обязательно напишу! Ну, что-нибудь… Постойте, постойте… Ага!.. Вставай, несчастный, заклейменный, весь мир измученных рабов. А?