Последний день жизни. Повесть об Эжене Варлене — страница 3 из 57

Сейчас, в эти поразительные дни Коммуны, я чувствую себя обязанным как можно подробнее записывать в дневники все происходящее, тем более что большинство ученых-историков после революции 18 марта сбежапо вместе с Тьером и его сворой в Версаль. Нет, конечно, я не смею возомнить себя настоящим историком, не так уж я самоуверен. Начиная свои дневники, я вовсе не собирался писать историю событий в Париже, — мне просто хотелось рассказать людям о моем брате — добром, одаренном, умном человеке. Но с особенной силой меня потянуло к дневникам вчера, когда поздно ночью, уже лежа в постели, брат сказал мне с обычной для него сдержанной страстностью:

— Да, Малыш, такого еще никогда не знала история! Мы присутствуем…

Внезапно он замолчал и, приподнявшись на локте, повернулся ко мне. Сквозь узенькие щелки жалюзи в мансарду проникал неяркий лунный свет, и даже в полутьме я видел, каким радостным огнем пылают глаза брата.

— Нет, Малыш! Я не так выразился, ее точно, — поправился он. — Мы не присутствуем, а сами, вот этими руками, укладываем первые камни фундамента небывалою на земле государства. — Он досадливо кашлянул. — И снова не то слово!.. Не государства! Это слово не выражает главного смысла того, что мы хотим возвести. Что же это будет? Свободная, равноправная федерация городских и сельских коммун? Не знаю… Вероятнее всего, так… Твердо знаю лишь одно: построенное нами будет самым честным и справедливым обществом… У нас, Малыш, нет единого плана, нет проекта в целом, среди нас, к великому сожалению, нет людей, искушенных в строительстве подобного рода. Мы даже не можем представить себе, как оно должно выглядеть — то, что мы строим. Но одно мы знаем непреклонно: там не должно быть бездомных и нищих, каждый работник должен подучать за свой труд все необходимое для жизни! Там на перекрестках улиц по вечерам не будет испуганных и голодных или навязчиво-нахальных девчонок-проституток, не будет там стариков, сходящих с ума от голода и нищеты, копающихся в отбросах, не будет самоубийц!

Эжен секунду, как бы взвешивая, выверяя сказанное, молчал, а я боялся пошевелиться, чтобы не спугнуть ненароком его неожиданного вдохновения.

— Там, Малыш, в нашей будущей Коммуне, — почему-то шепотом, но с прежней страстью продолжал Эжен, — там не останется места жирным паукам, вроде Рулана и Шнейдера, сосущим кровь из простого люда и превращающим ее в золото луидоров и долларов!.. Конец старому правительственному и клерикальному режиму, конец милитаризму, бюрократизму, эксплуатации… Пусть мы начинаем наугад, каждый камень укладываем ощупью, пусть мы, вероятно, во многом и не раз ошибемся! Но ведь мы, Малыш, первые, а первым суждено трудное! Помнишь восточную поговорку: след рождает дорогу? Так вот — это мы сегодня прокладываем дорогу будущему обществу свободных людей… Да, да, Малыш! Не зря же мы пишем на знамени и в декретах Коммуны прекраснейшие из слов: Свобода, Равенство, Братство! Но не для всех, Малыш. Свобода и Равенство — для тружеников!

Эжен замолчал; в полутьме влажно поблескивали белки его глаз.

— Не думаю, Малыш, что здание, которое мы начали строить, окажется схожим с „фалангами“ Фурье, что в нем полностью воплотятся прожекты Сен-Снмона и Кампапеллы. Ничего пока нельзя предсказать точно. Но надеюсь: наша Коммуна — начало будущей светлой и справедливой эры!

Глубоко вздохнув, Эжен лег, откинул голову на подушку. Счастливо и, словно сожалея о невольном порыве, чуть виновато, негромко засмеялся.

— Что-то необычно разболтался я нынче, Малыш, а? Чуть не стихами заговорил, будто мой тезка „седой юноша“ Потье! Словно невидимая волна подхватила и понесла. Хоть бы ты одернул меня!.. Давай-ка спать, милый!

Он лег на бок, лицом к стене, натянул одеяло. И вдруг снова с живостью повернулся ко мне:

— Но я же забыл главное! Завтра, Малыш, ты отправишься со мной в Ратушу. Дело, видишь ли, какое… Наши ежедневные заседания протоколируются наспех, небрежно и не всегда точно. А точность необходима, ведь мы много спорим, прежде чем принимаем тот или иной декрет… Секретарь Коммуны Антуан Арно жалуется, что ему не под силу без стенографов справиться с протоколами. Ему еще после заседания необходимо вместе с Лонге подготовить отчет для печати, дли „Журналь офись-ель“ и афиш Коммуны… А это не гак-го просто, Малыш, как может показаться на первый взгляд! Ведь мы говорим, например, о военных приготовлениях в борьбе с Версалем, и этого нельзя печатать, мы ие имеем права, как последние глупцы, открывать врагу все свои карты, оповещать ею о наших замыслах… Борьба-то, вооруженное столкновение со сбежавшими в Версаль мерзавцами, видимо, неизбежна, они сами хотят этого. Как ты полагаешь?

— Наверио, так, брат, — кивнул я.

— И в то же время нужно, чтобы протоколы заседаний Коммуны были полными и абсолютно точными. Ведь, повторяю, мы немало спорим, иначе не найти правильных путей, Истина-то рождается в спорах, утверждали древние!.. Так вот, с завтрашнего дня в помощь Арно и Шарлю Лонге, помогающему готовить материалы для прессы, начнет работать маленькое бюро стенографов под руководством Тюилье. Оказывается, Малыш, заседания так называемого „правительства национальной измены“ в Версале стенографируют двадцать четыре опытных секретаря, а мы сегодня подобрали для Тюилье всего двух. Для этой работы требуются предельно преданные, проверенные люди. Важно, чтобы сведения о секретных решениях не смогли попасть во вражеский лагерь… Ты понимаешь, да?! И я предложил: будешь стенографировать и ты. Коммуна оказывает тебе доверие, Луи, потому что ты — мой брат.

Я вскочил с постели, обхватил руками шею Эжена.

— Спасибо тебе!

В ответ он засмеялся с оттенком иронии:

— Э, погоди благодарить, Малыш! Работа предстоит весьма и весьма нелегкая! Мы заседаем ежедневно по шесть-семь часов, а иногда и два раза в день. Необходимо выработать и утвердить взамен отвергнутых новые законы, установить новые нормы поведения, создать новые учреждения!.. Так что собирай все силенки! Надеюсь, не подведешь меня! Я тебе верю, как самому себе, Луи!.. А теперь знаешь что? Спать! Дел завтра — гора, невпроворот…

Взволнованный до слез, счастливый, я покорно улегся, но уснуть долго не мог… Вот благодаря Эжену и я оказался, верное, завтра окажусь в зале Ратуши, где бьется горячее сердце Коммуны!.. И вот тут-то вспомнил я о полузабытых дневниках…

Да, как бы ни уставал, с завтрашнего дня я обязан записывать все значительное, происходящее в Париже, ведь мы стоим на пороге нового, небывалого века, и каждое свидетельство этих дней может оказаться драгоценным. Рядом со мной живут и борются такие замечательные люди, как Эжен, Шарль Делеклюз, Теофиль Ферре, Рауль Риго, Гюстав Флуранс, Лео Франкель, Жюль Валлес, Луиза Мишель…

Я проклинал свою леность! Устав за день у переплетного станка, вечером я уже не в силах был заставить себя сесть за тетради дневника. Тянуло пойти в ближайший клуб — большинство церквей и школ по вечерам превращаются в рабочие клубы, — хотелось послушать страстные речи, о которых недавно невозможно было и мечтать… Я виноват в том, что более подробно не описал в дневниках осады Парижа пруссаками, которая началась 19 сентября; не написал о том, как Жюль Фавр, член Временного правительства, возникшего после крушения Империи, ездил с унизительнейшим поклоном в ставку бундесканцлера Бисмарка, умолять о перемирии, как прусские вояки 1 марта заняли район Елисейских полей на западе Парижа и как правительство Тьера согласилось уплатить контрибуцию в пять миллиардов франков, чем и закончило позорнейшую войну…

Не описал я должным образом и стихийных народных восстаний против этих подлецов правителей. Решительное наступление парижского народа все приближалось, о чем ярко свидетельствовали восстания в октябре семидесятого и в январе нынешнего, когда народ захватил Ратушу. Правительство перенесло свои заседания в Лувр, где по соседству с Тюильри оно чувствовало себя в большей безопасности. Не упомянул я и об угрожающем предсказании Бисмарка Жюлю Фавру: „Если Париж не будет взят в течение нескольких дней, правительство ваше будет свергнуто чернью!“ А они, наши правители, этого страшились больше всего. Мой Эжен принимал участие в обоих восстаниях, его имя стало известно всему Парижу. Да, тогда мы нерушимо верили в близкое провозглашение свободы, а во главе народа стоял „вечный инсургент“ неистовый Огюст Бланки. Именно он писал в октябре в одной из афиш:

„Временное правительство низложено, перемирие с пруссаками отвергнуто, поголовное вооружение декретировано. Выборы в Коммуну состоятся в течение 48 часов“. Увы, тогда они не состоялись!

Да, о многом я не успел, не смог записать! Всеобщее вооружение трудового Парижа было необходимо для победы над прусскими армиями, по наше гнусное правительство боялось этого как огня и шло па поводу требований Бисмарка, соглашавшегося оставить оружие шестидесяти старым, то есть буржуазным, батальонам и настаивавшего на более жестокой блокаде города, чтобы вынудить национальных гвардейцев из народа сдать свое оружие в обмен на хлеб для их семей. Какое изуверство!

Остались за гранью моей своеобразной летописи будни Центрального комитета Национальной гвардии, который до провозглашения Коммуны, то есть до 28 марта, стал полновластным и единственным хозяином Парижа; незабываемый праздник 18 марта, день победы трудового люда. Национальные гвардейцы из буржуазных кварталов почти все бежали в Версаль. Необходимо заметить, что, формируя батальоны, правительство Трошю ограничивалось буржуазными округами Парижа, не решаясь выдавать оружие рабочим и студентам. Поэтому-то за ружье, за мундир и за штаны с красными лампасами и за кепи обязывали платить наличными, а у большинства рабочих, конечно, не было этих наличных. И вооружались только богатые. Вот тогда-то народ и прозвал правительство национальной обороны, как они сами пышно величали себя, „правительством национальной измены“. Да, они боялись вооружить народ, предпочитая отдать Париж прусским завоевателям, народа они боялись больше, чем иноземного вторжения. А Центральный комитет гвардии вооружал рабочих бесплатно. Армия, как таковая, и полиция перестали существовать. Их сменил вооруженный народ. Мой Эжен стал членом ЦК Национальной гвардии, и его единогласно избрали командиром 193-го батальона. В отличие от прежней регулярной армии, где офицеры избивали рядовых солдат, как последних собак, в Национальной гвардии властвует закон о смещении в любое время провинившегося, не оправдавшего доверия командира… Батальоны сведены в каждом из двадцати округов Парижа в легионы, но командир легиона тоже может быть в любое время смещен гвардейцами! Народовластие! Вот это мне и нужно как можно подробнее описать в дневнике. И о дне выборов в Коммуну, ярчайшем на моей памяти празднике, где Эжена на площади Ратуши опоясали красным шарфом с золотыми кистями…