Последний день жизни. Повесть об Эжене Варлене — страница 52 из 57

нуть, а потом она подыщет себе работу…

— А что ты умеешь делать, Катрин? — спросила Клэр.

— В деревне я умела делать все, мадам, — с робкой, но милой улыбкой ответила девушка. — И в поле, и на винограднике, и по дому… все, что потребуется.

Клэр осторожно взяла Катрин за руку.

— Какая ты худая! Ты, наверно, долго голодала?

— О да, мадам! Мы с дедушкой голодали всю зиму и всю весну… Позавчера я продала флейту дедушки Огюста. И больше ничего не осталось.

— Мадам Деньер! — набравшись смелости, чуть громче сказал Луи. — Не позволите ли вы Катрин полежать в каморке на… той постели?

Клэр поняла: он хотел сказать «на моей», но вспомнил, что это вовсе не его постель.

— А вы, Луи? Снова уйдете?

— Да, мадам. Я должен найти брата.

Клэр незаметно, но с облегчением вздохнула.

— Но тебе, миленькая Катрин, прежде всего нужно хорошо поесть! — решительно сказала она. — И потом… знаете что?.. Луи! Софи надерзила мне, и я прогнала ее. Катрин сумеет постирать, погладить, помыть пол?

— Конечно, мадам, — с гордостью откликнулась девушка.

— Тогда… Хочешь остаться у меня служанкой?

Катрин и Луи переглянулись с такой радостью, что Клэр и сама не удержалась от улыбки.

— Пойдем наверх, Катрин! Я покажу тебе комнату, где ты будешь жить.

Полуобняв Катрин за тоненькую талию, Клэр помогла ей подняться по лестнице, а Луи, обессиленно прислонившись к стене, со слезами на глазах смотрел им вслед. Он знал, что оттуда, сверху, Катрин обязательно оглянется на него и улыбнется. И не ошибся…

«СМЕРТИЮ СМЕРТЬ ПОПРАВ!»

Собственно, идти Эжену было некуда. Решение не ходить в мастерскую Деньер созрело как бы само собой, помимо его воли, — появившись там, он может лишь повредить и Малышу, и Клэр… Нет, совершенно незачем, Эжен! Луи достаточно умен и в курсе всех твоих дел, чтобы правильно оценить обстановку и понять, какую важность для жандармов и опасность для самого Луи и для сотен других людей таят в себе спасенные им документы! Если даже Луи не решился уничтожить их до сих пор, что ж, в доме Деньер они, пожалуй, подвергаются наименьшей опасности. Достаточно умная и расчетливая, больше всею дорожащая своей собственностью, Деньер сохраняла лояльность и по отношению к Коммуне, и по отношению к ее врагам и палачам! Да, каждому свое, дорогой мои, — так, кажется, утверждается в одной из мудрых книг, которую когда-то столь настоятельно рекомендовал тебе изучить кюре Бушье…

Да, закопают в общие могилы, засыплют негашеной известью или сожгут где-то на пустырях, облив нефтью пли керосином, мертвецов Коммуны; под трагическое рыдание оркестров, с воздаянием воинских почестей предадут земле прах титулованных и нетитулованных палачей Коммуны, навешают новеньких орденов оставшимся в живых, погасят пожары… И Клэр Деньер снова станет переплетать снискавшие себе мировую славу творения писателей, причисленных Академией к «бессмертным» преподнесет оглупленному читателю бранчливую пачкотню угодливых писак, тех, кто, забыв о правде и чести, примется воспевать политиканов, которым удастся взобраться в сенаторские и пэровские кресла, а то и выше. Мало ли бродит по стране недоучек капралов, тайно тискающих маршальские жезлы в потрепанных солдатских ранцах из тюленьей кожи?.. О, они обязательно появятся, незваные «благодетели и спасители родины», готовые распродавать ее направо и налево!

— Благословите, отец!

Дрожащий старческий голос оторвал Эжена от тягостных раздумий, привел в себя. Он снял темные очки, рассеянно огляделся. Сизый дым струился над Сеной, по которой плыла горящая канонерка, неуправляемая, без единого человека на борту, с красным флагом на мачте, плыли тела, обгорелые листы бумаги, гвардейские кепи, еще не успевшие намокнуть и утонуть.

Перед Эженом стояла крохотная сморщенная старушка в косо надетом черном истрепанном чепце, в засаленной, заплатанной жакетке. Одна из ее рук, молитвенно сложенных и прижатых к груди, была в крови.

— Что вам угодно? — участливо спросил Эжен.

— Благословения прошу, благословения и отпущения грехов. Потому что близок мой смертный час. А церкви либо во пламени, либо разбиты, либо заперты. Зашла к святой Мадлен, а там мертвецы горой навалены. А вас, по лицу вижу, тоже гнетет скорбь, вот и решилась попросить последнего напутствия…

Она стояла перед Эженом, горестно согбенная, притиснув к груди старческие, сморщенные руки, пристально всматриваясь в его лицо угольно-горящими глазами, полными отчаяния. И было в ней, в этой старушке, что-то и от матера Эжена, и от молодых женщин-коммунарок, убитых позавчера на баррикаде площади Бланш, и отмиллионов других женщин Франции, кому выпало пожизненно мучиться и страдать.

— Вы ранены? — с тревогой спросил Эжен, показывая на красную от крови руку старухи. — Давайте перевяжу. У меня должен быть платок…

Она на мгновение опустила глаза и сейчас же испуганно вскинула их.

— Кровь? — переспросила старуха и, подняв руку к лицу, поцеловала коричневое пятно. — Так это не моя, а Жюля, внучонка. Отца его прусские драгуны шашками на куски изрубили. Второго моего сынка в плену, в проклятом Сатори, свои же, французы, мученической смерти предали, а внучок… — Она с суеверным ужасом оглянулась на переулок, где возле горящего дома толпились люди, краснел пожарный насос, громоздился темно-желтый мебельный фургон, бряцали оружием красноштанные солдаты. — Вон там… — продолжала она шепотом, — Жюля-то в Национальную гвардию не взяли, молод, говорят, не дорос, ну и определили в пожарники, дома от снарядов гасить. А платили все равно, как и гвардейцу национальному, тридцать су в день! — Это она добавила с гордостью и даже выпрямившись, словно позабыв вдруг и о мертвом, и о самой себе. — А ему-то и четырнадцати не стукнуло…

— Так за что же его убили? — как можно мягче спросил Эжен. — Он же доброе дело делал…

— Доброе? Известно, доброе… — Старуха сердито подняла седеющие брови. — А капрал солдатский орал, что коммунарские пожарники все — враги Франции, что они не водой заливают огонь, а, наоборот, разжигают! Словно бы в бочках и трубах у них не вода налита, а какой-то керосин проклятый… Ну и приставили всех шестерых к забору, и капрал кричит сам не свой: «Бей, стреляй коммунарских поджигателей!» Никто и не поверил поначалу, что он всерьез командует. А красные штаны и впрямь выстрелили. Так все шестеро и попадали один за другим. Я кинулась к Жюлю, к внучонку, подумала: а вдруг живой, дотащу, дом наш рядом. А если и убитый, соседа попрошу из стола да скамеек гробик сколотить, чтобы все по обряду… А капрал меня тык кулаком в грудь: «Брысь! Брысь, крыса старая! Или следом за внуком-петролейщиком хочешь?» Уцепилась я за рубаху Жюля, ну да разве их осилишь? Дюжие! Голода, видать, осадного ее ведали! Отпихнули к стене, упала я. А мертвых в фургон, ровно падаль, покидали. Крикнули: на кладбище везите! Ну вот я и жду, в какую сторону тронут, может, добегу следом, гляну на родного прощальный раз. Так что благослови, отец, Иисуса ради.

Рука, в которой Эжен держал очки, поднялась сама собой, но он тут же опустил ее.

— Нет на мне сана, мать! Не дано мне молить бога за чужие грехи и отпускать их. — Хотел добавить, что и бога нет ни на небе, ни на земле, но не повернулся язык: пусть тешится старая.

— А у тебя, милый, на лице великая мука написана, видно, истинно скорбишь! По муке такой тебе и без сана грехи отпускать положено. Человечий-то сан на всех нас есть! — убежденно и с силой возразила старуха, впиваясь в лицо Эжена темными сверлящими глазами. — Человечий сан, он, милый, святее святых. По совести говоря, я к нашему толстопузому кюре пятый год на исповедь не хожу, не нужна мне ни молитва его, ни отпущение грехов. Про него много плохого говорят!.. Ну, дай руку тебе поцелую за муку, которую носишь в себе…

И что-то вдруг укололо в сердце: узнала! Мог поклясться чем угодно, впервые видел ее вот так близко. Но ведь сотни и сотни раз выступал на митингах и собраниях, на площадях и в «Мармит», в церквах, превращавшихся по вечерам в клубы.

— Вы меня знаете? — негромко спросил он.

— А как же, миленький! — торопливо закивала она. — Ты из коммунаров, из самых главных… Как звать не упомнила, память совсем плохая стала. А лицо помню. Три раза слышала, как ты говорил. И всегда справедливые, верные слова были! Вот когда Коммуна вещи нам из ломбардов велела бесплатно отдать. Все же наше барахло с зимы в закладах лежало, — ни обуть, ни одеть нечего… И за квартиру хозяевам чтобы не платить, от вас же, от Коммуны, отсрочка приказом вышла. И суп дешевый в «Мармит» каждый день мне Натали наливала…

— Натали? Лемель?

— Вот-вот, она самая. И внучонку моему, несмотря что маленький, полтора франка в день…

— Эге-ей! — зычно скомандовал в переулке мужской голос, и толпа вокруг горящего дома расступилась, пропуская фургон.

Старуха оглянулась, и в успокоившихся было глазах снова возникло отчаяние. И, сразу позабыв и об Эжена, и о том, что ждала от него благословения и отпущения грехов, с неожиданной резвостью, но чуть не падая, наклоняясь всем телом вперед, побежала за тронувшимся фургоном, — он повернул в сторону Сены, к мосту Александра. Значит, подумал Эжен, если не пошвыряют в Сену, повезут на Монпарнасское кладбище.

Со жгучим чувством жалости смотрел он вслед старуxe… Да, и ради таких вот несчастных старух, как и ради тысяч других обездоленных, создали мы Коммуну, ни разу не согрешив против совести, служили ей… Но так ничтожно мало успели мы сделать, почти ничего! Мы ощупью шли среди руин Империи, ища собственную, никем до нас не проложенную, не найденную дорогу. Все приходилось создавать заново, искать форму народного управления… А что умели переплетчики, граверы, литейщики, бронзовщики? На их плечи обрушились заботы о городе с миллионным населением: накормить, напоить, одеть… А денег, этих проклятых луидоров и франков, нет! Ратушу и мэрии округов осаждали голодные, оборванные, потерявшие кров женщины, старики, дети… Мы усыновили детей погибших в боях и замученных версальцами в Сатори национальных гвардейцев, но тысячи других бездомных ребятишек скитались по улицам и площадям… Мы заставили ростовщиков и ломбардщиков выдать беднякам заложенные ими пожитки стоимостью до двадцати франков! Да, да. Это была нужная, необходимая мера, старуха права!.. Но ведь это капли в море, в океане нужды… Мы только нащупывали свои пути, мы еще только учились управлять таким сложным и огромным… Упразднили армию, заменили ее Национальной гвардией, но ведь и ее необходимо и кормить каждый день, и обуть, одеть… Мы оторвали попов-пиявок от народа и от школы, но этим и ограничились… А они, бывшие чиновники Баденге, попы и торгаши, хозяева фабрик и мастерских, из тех, кто не сбежал в Версаль, все они затаились, и все с камнем за пазухой… Они мешали каждому шагу Коммуны, радовались каждой ее неудаче… А свора Тьера быстро нашла общий язык с Вильгельмом, аплодировала ему в Золотой галерее Версаля, когда на его голову водружали корону… Ах, как мало, как ничтожно мало успели мы сделать, только начинали…