Последний единорог — страница 14 из 40

Голос Шалли сник:

— Ты уверен, Джек? Он казался таким приятным стариканом.

— В смысле — приятным дуралеем. Да, это похоже на Лира, как я слышал. Он прикидывается невинным и бестолковым, но в искусстве обмана он — сам дьявол. Как он притворился этим малым, этим Чайльдом, а? Все ради того, чтобы застать нас врасплох…

— Меня он врасплох не застал, Джек, — запротестовал Шалли. — Ни на миг. Просто могло показаться, что я — в расплохе, но я и сам — большой мастер по части обмана.

— А то, как он вызвал этого Робин Гуда — чтобы парни помчались за ним и выступили против тебя? Да, сэр, — но он себя на этот раз выдал, и теперь останется с нами, хотя его отец уже послал Красного Быка, чтоб освободить его.

У Шалли в этом месте перехватило дыхание, но гигант, особо не церемонясь, как он не церемонился со Шмендриком всю эту долгую ночь, подхватил волшебника и поволок к огромному дереву, где привязал его лицом к стволу. Шмендрик мягко хихикал на протяжении всей операции, а кое–какие действия разбойнику даже облегчил, обняв дерево ласково, будто новообретенную невесту.

— Вот, — наконец произнес Джек Дзингли. — Не посторожишь ли ты его, Шалли, пока я посплю, а уж утром я отправлюсь к старому Хаггарду посмотреть, насколько его мальчик ему дорог. Может статься, через месяц мы все станем праздными джентльменами.

— А как насчет моих людей? — встревоженно спросил Шалли. — Они вернутся, как ты думаешь?

Гигант зевнул и отвернулся:

— Они будут здесь к утру — печальные и с насморком, и некоторое время тебе придется быть с ними помягче. Вернутся, потому что они не из тех, кто хоть что–то меняет на ничто, — они ничем не лучше меня самого. Если б мы были такими, то Робин Гуд, возможно, остался бы с нами. Спокойной ночи, Капитан.

Когда он ушел, на полянке стало совсем тихо, если не считать сверчания сверчков и тихого хмыканья Шмендрика в кору дерева. Костер погас, а Шалли ходил вокруг него кругами, вздыхая всякий раз, когда гас очередной уголек. В конце концов он уселся на пенек и обратился к пленному волшебнику:

— Может быть, ты и сын Хаггарда, — раздумчиво сказал он, — а вовсе никакой не собиратель фольклора Чайльд, за которого себя выдаешь. Но как бы там ни было, ты все равно очень хорошо знаешь, что Робин Гуд — это басни, а я — реальность. Никакие баллады не станут собираться вокруг моего имени, если я сам их не напишу; никакие дети не станут читать о моих приключениях в своих школьных книжках и играть в меня после уроков. Когда профессора роются в старых сказках, а ученые просеивают старые песни, чтобы понять, жил ли Робин Гуд на самом деле, они никогда, никогда не отыщут там моего имени, даже если расколют весь мир, как орех, чтобы достать ядрышко его сердца. Но ты это и так знаешь, и поэтому я сейчас спою тебе песни о Капитане Шалли. Он был добрым, веселым негодяем, который грабил богатых и все отдавал бедным. В знак своей благодарности люди сложили о нем эти безыскусные стихи.

С такими словами он запел, и пел их все, включая даже ту, что для Шмендрика уже спел Вилли Джентль. Он часто останавливался, чтобы прокомментировать различные изменения ритмического рисунка, ассонансные рифмы и модальные мелодии.






VI




Капитан Шалли уснул на тринадцатом куплете девятнадцатой песни, и Шмендрик, который прекратил смеяться несколько ранее, немедленно приступил к попыткам освобождения. Он изо всех своих сил пытался разорвать узы, но те держали крепко. Джек Дзингли завернул его в такое количество веревки, что им можно было бы оснастить небольшую шхуну, а все узлы, которые он завязал, размерами были с черепа.

— Мягче, мягче, — советовал себе Шмендрик. — Ни один человек, обладающий властью вызывать Робин Гуда (а на самом деле — создавать его), не может оставаться связанным долго. Одно слово, одно желанье — и это дерево снова обязано стать желудем на ветке, а веревка — снова зеленеть в болоте.

Но он знал, еще не успев позвать то, что на мгновение посетило его: оно ушло опять, оставив только боль там, где побывало. Он чувствовал себя брошенным, забытым коконом.

— Делай, как пожелаешь, — тихо сказал он. При звуке его голоса Капитан Шалли проснулся и спел четырнадцатый куплет:


«Там в доме — пятьдесят мечей и столько ж — про запас,

И, Капитан мой, я боюсь: они прикончат нас.»

«Не бойсь! — вскричал наш Капитан. — Не бойся их совсем!

Мечей–то, может, у них — сто, но нас — все так же семь.»


— Я очень надеюсь, что тебя прирежут, — сказал ему волшебник, но тот уже снова спал. Шмендрик попробовал несколько простых заклинаний против уз, но руками при этом он пользоваться не мог, а на другие трюки больше не хватало духу. Вместо освобождения произошло вот что: в него влюбилось дерево, которое начало нежно мурлыкать о счастье вечных объятий красного дуба:

— Навсегда, навечно, — вздыхало оно. — Верность превыше всего — всего, что человек может заслужить. Я сохраню цвет твоих глаз, даже когда никто в целом мире не вспомнит больше твоего имени. Нет иного бессмертия, кроме любви дерева.

— Я уже помолвлен, — оправдывался Шмендрик. — С лиственницей западной. С самого детства. Брак по контракту — никакой выбор не был возможен. Безнадежно. Нам не суждено быть вместе.

Порыв ярости сотряс дерево, словно на него обрушилась буря.

— Пал и вырубку на нее! — злобно прошептало оно. — Чертова древесина, проклятое хвойное, вероломное вечнозеленое, она тебя никогда не получит! Мы сгнием здесь вместе, и все деревья сохранят в памяти нашу трагедию!

Всем своим телом Шмендрик ощутил, как дерево вздымается, будто переполненная чувствами грудь, и испугался, что оно на самом деле треснет посередине от гнева. Веревки стягивались вокруг него все туже и туже, и ночь уже начинала краснеть и желтеть в его глазах. Он попытался объяснить дереву, что любовь щедра именно потому, что не может быть бессмертной, а потом пытался докричаться до Капитана Шалли — но смог испустить лишь тихий древесный треск.

Оно не желает мне зла, наконец подумал он и сдался на милость любви.

Потом веревки вдруг ослабли, он рванулся и упал на спину, пытаясь выпутаться. Над ним стояла единорог, темная, как кровь, когда темнеет в глазах. Единорог коснулась его своим рогом.

Когда он смог подняться, единорог повернулась и пошла прочь, и волшебник потрусил за ней, все еще побаиваясь дуба, хотя тот снова был неподвижен, как и любое другое дерево, никогда не знавшее любви. Небо оставалось по–прежнему черным, но эта тьма потихоньку становилась водянистой, и Шмендрик уже различат, как в ней плывет фиолетовая заря. Небо теплело, и в нем начинали таять твердые серебряные облака. Тени тускнели, звуки теряли форму, а формы пока не решили, чем они сегодня будут. Даже ветерок еще не был уверен в самом себе.

— Ты меня видела? — спросил он единорога. — Ты смотрела, ты видела, что я сделал?

— Да, — ответила та. — Это было настоящее чудо.

К Шмендрику вернулось ощущение утраты, холодное и горькое, как лезвие меча.

— Оно закончилось, — вымолвил он. — Я им владел — оно владело мной — но сейчас ушло. Я не мог его удержать. — Единорог перед ним парила тихим перышком.

Где–то совсем рядом раздался знакомый голос:

— Покидаешь нас так рано, колдун? Жалко будет, если люди с тобой не попрощаются.

Шмендрик обернулся и увидел прислонившуюся к дереву Молли Грю. Ее платье и грязные волосы были одинаково изодраны, босые ноги — до крови исцарапаны и покрыты какой–то лесной слизью. Она улыбнулась ему, точно летучая мышь:

— Сюрприз… Это Дева Мариан.

А потом она увидела единорога. Она не шевельнулась, не проронила ни звука, но ее рыжие глаза вдруг расширились от слез. Какой–то долгий миг она стояла неподвижно, затем зажала края подола в кулаки и искривила колени, полуприсев и дрожа от этого усилия. Ее лодыжки были скрещены, а глаза опущены книзу, но, несмотря на все это, Шмендрику понадобилось еще какое–то мгновение, чтобы понять, что Молли Грю делает реверанс.

Он расхохотался, а Молли подскочила, покраснев от корней волос до выреза платья.

— Где же ты была?! — вскрикнула она. — Черт побери, где же ты была? — Она шагнула навстречу Шмендрику, но глаза ее смотрели дальше, за него, на единорога.

Когда она попыталась пройти, волшебник преградил ей дорогу.

— Так не разговаривают, — сказал он, все еще не убедившись наверняка, признала ли Молли единорога. — Разве ты не знаешь, как себя вести, женщина? Реверансов тоже но делают.

Но Молли оттолкнула его и подошла к единорогу, браня ее, как будто та была простой заблудившейся коровой:

— Ну, где же тебя носило?

Перед этой белизной и сиянием рога женщина съежилась до зудения жучка, но на этот раз единорог опустила свои старые темные глаза к земле.

— Я здесь сейчас, — наконец, вымолвила она.

Молли засмеялась, но губы ее были недвижны:

— А что мне с того, что ты сейчас здесь? Где ты была двадцать лет назад, десять лет назад? Как ты смеешь, как ты смеешь приходить ко мне сейчас, когда я стала вот этим? — Взмахом руки она подвела себе итог: безжизненное лицо, опустошенные глаза, вопящее сердце. — Уж лучше б ты никогда не приходила, зачем ты пришла сейчас? — Слезы покатились вдоль ее носа.

Единорог ничего не ответила, а Шмендрик сказал:

— Она — последняя. Это последний единорог на свете.

— Конечно, — фыркнула Молли Грю. — Так и должно быть — последний единорог на свете приходит к Молли Грю. — Она протянула руку и положила ее единорогу на щеку, но обе они вздрогнули от соприкосновения, и рука соскользнула и замерла в каком–то быстром дрожащем местечке у горла. Молли вымолвила:

— Ладно. Я прощаю тебя.

— Единорогов не прощают. — У волшебника от ревности закружилась голова — и не сколько от этого прикосновения, сколько от того, что он почувствовал нечто вроде общего секрета, который зашевелился между Молли и единорогом. — Единороги — для начинаний, для невинности и чистоты, для новизны. Единороги — для молодых девушек.