Последний этаж — страница 27 из 39

Только теперь зал и президиум, пережив неловкую минуту неопределенности, слился в едином шквальной лавине аплодисментов.

Дальнейшие поздравления и подношения воспринимались зрительным залом уже с ослабевающим вниманием.

Бояринов чувствовал, как в груди его часто и гулко колотится сердце. Он был счастлив, он внутренне ликовал. Когда юбилярше вручал адрес режиссер ленинградского театра, он, улучив момент, вышел из президиума за кулисы и, найдя удобное затемненное место, слегка раздвинул занавес. Сквозь узкую щель, оставаясь невидимым для публики, окинул взглядом уже изрядно притомившийся зал. Магда сидела на своем месте — в четвертом ряду. Щеки ее горели. «Милая, ведь вижу, ты тоже счастлива… Ты переволновалась не меньше меня. Знаю: ты боялась, что речь моя, мое слово и подарок померкнут на фоне речей маститых и знаменитых. А получилось все так, как нам с тобой хотелось. Даже лучше…»

Кораблинов и Волжанская сидели рядом. Лица обоих казались помолодевшими, счастливыми. Всего какие-то два часа пребывания в окружении коллег по искусству как бы вернули их в родную, привычную для сердца атмосферу и смыло с лиц обоих печать старческого одиночества, которое бросалось в глаза Бояринову, когда он встретился с ними в их печальном доме.

Закрывая торжественную, официальную часть юбилейного вечера, Воронов предоставил слово Лисогоровой.

На трибуну Татьяна Сергеевна вышла с чувством преисполненного достоинства, лелея на лице своем улыбку, которая в эту минуту была искренним выражением всего ее существа, вознесшегося на вершину счастья. В эту минуту она, как никогда, чувствовала, что она любима, что она нужна друзьям, театру и народу.

И снова тишина затопила зрительный зал.

— Дорогие друзья! Спасибо вам, что вы пришли поздравить меня. — Татьяна Сергеевна глубоко, облегченно вздохнула, обвела взглядом зал, потом президиум. — Есть у Льва Толстого гениальные слова, которые последние годы все чаще и чаще приходят мне на память. — Пауза была специальной, чтобы еще сильнее сковать внимание и без того притихшего зала. — «Истинная мудрость немногословна, она как «Господи!.. Помилуй!..» А поэтому в своем благодарственном ответном слове я буду предельно немногословна. Дорогие друзья, я люблю вас!.. Спасибо вам, дорогие мои, за ваши слова доброты и дружбы! Поверьте мне, как на исповеди: всем, чего я достигла в жизни — я обязана нашему великому народу и партии.

С трибуны Татьяна Сергеевна сошла под грохот аплодисментов, которые на этот раз звучали в ритме марша. А когда зал встал — встал и президиум.

Глава одиннадцатая

Последнюю неделю Кораблинов нервничал. Прошло больше месяца, как они с режиссером Правоторовым сдали на радио последний вариант записи спектакля, а ответа до сих пор все нет. С волнением ждали решения худсовета редакции драматического вещания и студенты ГИТИСа, исполнявшие роли дочерей Лира и их мужей.

Над спектаклем работали всю осень и часть зимы, некоторые эпизоды переписывали по пять-шесть раз, пока режиссер не поднимал руку и, опустив голову, восклицал: «Точка!..» После монтажа спектакля все его участники прослушивали запись с каким-то благоговейным трепетом. Причем, репетировали почти тайно, как в заговоре. Последний вариант записи прослушивали на квартире Правоторова. После легкого чая все разошлись тихо, каждый уносил в душе смутную надежду на успех и тревогу: а вдруг главная редакция забракует запись, и вся работа пойдет насмарку. Все-таки это не просто спектакль на современную бытовую тему, а Шекспир. На нем терпели неудачи профессионалы с именами. А тут — всего-навсего дерзкая незапланированная и необговоренная с руководством Гостелерадио самодеятельность.

Как на грех, последнюю неделю Кораблинова приковал к постели радикулит, который на старости лет нет-нет да навещал его. Ни встать, ни сесть, даже дышать полной грудью временами было нельзя; от малейшего движения прострелы в пояснице и в бедре становились жгучей и нетерпимей.

Думал, что принесет какие-нибудь добрые весточки Бояринов, у которого он просил узнать, как там идут дела на радио с их записью спектакля. Но и Бояринов радостных вестей не принес: прослушивания спектакля на худсовете еще не было. А когда будет — тоже точно не говорили. Хотя обещали, что к концу этого месяца вопрос трансляции радиоспектакля будет решен.

Видя, что старик нервничает, вздыхает и почти через каждые десять минут набивает табаком трубку, Бояринов пытался успокоить Кораблинова:

— Уверяю вас, все будет в порядке. Дошел до меня слух, что запись спектакля прослушивал заместитель главного редактора, и он остался о спектакле высокого мнения.

— Так и сказал: «высокого мнения»?.. Или ты сам, Леон, придумал два этих успокоительных слова? — допытывался Кораблинов, делая попытку привстать, но тут же раздумал: желание подняться погасил приступ острой боли.

— Так и сказал.

— А кто сказал: человек надежный или болтун?

— Надежный.

Кораблинов, болезненно улыбаясь, смотрел перед собой в потолок: он лежал на спине, упираясь ногами в спинку кровати.

— Поставим этому человеку, что передал тебе эту весточку, бутылку выдержанного армянского коньяка. Разумеется, если слова его сбудутся и спектакль пойдет в эфир.

— Ловлю вас на слове. Так и передам этому товарищу.

— А ты, Леон, пошуруй у него: может, еще какие новости раздобудешь. Ведь так мучительно ждать… Не зря в народе родилась пословица: «Нет ничего хуже — ждать да догонять».

— Но в народе родилась и другая пословица: «Терпение и труд все перетрут».

— Тебе, Леон, все шуточки, а мне уже месяц этого ожидания… Да что там месяц — недели, дни, часы отрывают от сердца живые кусочки с кровью. Боюсь, не дожить до того светлого дня, когда услышу себя в этой могучей роли. О ней я бредил последние сорок лет.

— А вы отвлекайтесь.

— Как прикажешь отвлекаться.

— Думайте, размышляйте… У вас столько свободного времени. Тем более, если вы задумали писать мемуары. Ведь вы были почти у истоков советского театра. На вашей личной судьбе написана вся его история. Не грех бы и попрогнозировать. Уж кому-кому, а вам-то и карты в руки.

— Будущее нашего театра?.. — Кораблинов продолжал смотреть в одну точку на потолке. Расстегнув пуговицы шелковой пижамы, широкой ладонью он водил кругами по волосатой груди.

— А что, разве вопрос праздный? Разве театр наш не испытывает на себе определенную тенденцию своего развития? — Бояринов видел, что вопрос его заставил старого артиста задуматься. Это было заметно по слегка затаенному дыханию и плотно сжатым губам. Весь он как бы насторожился, словно что-то мучительно припоминая, потом по лицу его проплыла и тут же погасла невеселая улыбка.

— Когда я размышляю о будущем, Леон, то мне все чаще и чаще на память приходят могучие строки Лермонтова. — Старый артист, профессионально привыкший все значительное по мысли облекать в форму сценического выражения, сделал продолжительную паузу, взгляд его — отрешенный, нездешний — был обращен куда-то далеко, в бесконечность. Голос звучал вкрадчиво, натужно:

Смотрю на будущность с боязнью,

Гляжу на прошлое с тоской,

И, как преступник перед казнью…

То ли он забыл следующую строку стихотворения, то ли боль в бедре оборвала чтение, но Кораблинов неожиданно смолк.

— С боязнью?.. На будущее? — Бояринов наблюдал за игрой выразительного лица Кораблинова, дожидаясь, когда тот отрешится от мысли, внезапно овладевшей им, и возвратится в колею их разговора.

— Да, с боязнью. И этому есть причина. Я имею в виду нашу театральную одиссею. А у меня есть с чем и с кем сравнивать.

— И что же вас тревожит? — Бояринов видел, что то, о чем хочет поведать ему Кораблинов, в нем сидит глубоко и прочно. Это было видно по лицу старого актера.

— Тревожит… какое точное слово ты нашел, Леон. Вот именно: будущее нашего театра меня тревожит. Особенно столичного театра. В какой-то мере и Ленинградского, — Кораблинов повернул голову и в упор посмотрел на Бояринова. — Театру сейчас очень трудно, Леон. Труднее, чем есенинскому жеребенку из «Сорокоуста» — Прочитав в глазах Бояринова недоумение, Кораблинов не стал дожидаться вопроса: «При чем здесь есенинский жеребенок?» и, словно обращаясь к кому-то третьему, кого не было в комнате, задумчиво и душевно-проникновенно произнес:

…Видели ли вы, как бежит по степям,

В туманах озерных кроясь,

Железной ноздрей храпя,

На папах чугунных поезд?

— Не понимаю вашей символики. При чем здесь чугунный поезд? — спросил Бояринов, улучив момент, когда Кораблинов, поправив под головой подушку, глубоко вздохнул.

— Разве ты не видишь, что чугунный поезд и наш кинематограф близнецы-братья? Но, послушай дальше, Леон, пророческие слова великого поэта. Ты только вообрази себе: — В голосе Кораблинова зазвучали страдальческие ноты.

А за ним по большой траве,

Как на празднике отчаянных гонок.

Тонкие ноги закидывая к голове,

Скачет красногривый жеребенок.

— То бишь — наш театр? — вставил вопрос Бояринов.

И словно не расслышав вопроса Бояринова, Кораблинов продолжал тихо, панихидно:

Милый, милый, смешной дуралей,

Ну куда он, куда он гонится?

Неужель он не знает, что живых коней

Победила стальная конница?

С минуту оба молчали. Первым заговорил Бояринов.

— Грустную вы нарисовали картину. И жалостную.

— В последние десятилетия наш кинематограф, подобно Голливуду, постепенно переродился из искусства в киноиндустрию. Это мыслимо ли: сотни кинофильмов в год!.. А сколько телевизионных ремесленных поделок!.. И почти все они, как мотыльки, летят на огонь костра и сгорают однодневками. Скажи мне: после Райзмановского «Коммуниста» и Колатозовской ленты «Летят журавли» много ли лент за последние пятнадцать-двадцать лет оставили в твоей душе, в твоей памяти хотя бы маленькие зарубки? Разве только «Белорусский вокзал»? А ведь были времена ренессанса в кино, были… — Кораблинов наощупь, не меняя положения, набил табаком трубку, угрюмо задумался, потом продолжал: — «Чапаев», «Мы из Кронштадта», «Депутат Балтики», «Маскарад» с Мордвиновым, «Петр Первый» с Николаем Симоновым, «Александр Невский» с Черкасовым… Какая была пора «Великого немого»! А Александровские комедии с Любовью Орловой?.. Стар и млад ходил на эти фильмы, как ходит в церковь верующий христианин перед престольным праздником. На «Чапаеве», на «Трех танкистах» и на «Мы из Кронштадта» выросло целое поколение, которое в сорок первом пошло в бой. В страшный бой!.. — Кораблинов, раскуривая трубку, сделал глубокую затяжку, пустил дым в сторону распахнутого окна. — Ты молодой, Леон. Многое ты знаешь понаслышке, из рассказов старших. А я был свидетелем, как работал над ролью Чапаева Борис Бабочкин. Артистом было забыто все: семья, жена, друзья… Чапаев!.. Только неукротимый дух народного героя, лихого рубаки, кавалера четырех георгиевских крестов, владел всем существом Бабочкина. А Мордвинов?.. Работая над Арбениным, он доходил до сердечных приступов. А когда роль приводила его к тому роковому балу, на котором Нина, жена Арбенина, потеряла браслет, а гвар