Последний фронтир. Черный Лес — страница 19 из 39

Последняя фраза прозвучала и вовсе глупо – жалкая попытка оправдаться, мол, «лежала пьяная под забором и ничего не соображала».

– Он теперь в больнице, может быть,… уже мертв… Джон, пожалуйста, пожалуйста… – она тянула к нему руки, как к Богу, который, возможно, смилостивится и даст добро на другую, счастливую судьбу. – Пожалуйста, не оставьте меня в беде…

Сиблинг приблизился к ней вплотную, заглянул в глаза стальным взглядом, насадившим ее на кол.

– Тебя я в беде никогда не оставлял.

– Я знаю, пожалуйста, не оставьте сейчас его…

И тишина. А после фраза, повергшая ее в очередной шок:

– За него и его судьбу я не отвечаю, прости.

– Как же так? Но Вы же… можете.

– Не могу, – обрубили ее, – без разрешения сверху.

– Но мне же помогаете?

И вновь долгое безмолвие в кабинете.

– Пожалуйста, что Вам стоит?

– Все. Комиссия не вмешивается в судьбы просто так. Потому что кто-то попросил, – «кто-то». Человек в форме смятения в ее глазах будто не видел. – Мы не караем и не милуем без причины.

– А ранения не причина для помощи?

– Нет.

Белинда временно онемела.

– Но мои… Вы же лечили мои?

– Я тебя учил.

– И потому лечили?

– Да.

– Тоже… с разрешения сверху?

– Тоже.

В который раз за сутки небо превратилось в бетонную плиту, грозящую похоронить ее заживо.

– Значит, Вы не поможете?

Когда в ответ покачали головой, по ее щекам покатились горячие капли-слезы.

– Вы… Вы… Бездушный… робот. Вы просто… – впервые ужасные, но такие правильные слова не находились. – Вы никто… Вы умеете драться, да. Вы можете побить всех и каждого на этом Уровне. Но, знаете, Вы от этого не сделались… достойным.

Куртку, похожую на кусок посеченного паруса с рукавами, она натягивала уже на ходу. И, хлопая дверью, точно знала, что больше никогда сюда не вернется.


Название больницы ее память выудила из непонятных и очень глубоких закромов – «Госпиталь на шестьдесят первой». Именно эти слова произнес в гарнитуру водитель Скорой Помощи, выворачивая от дома Иана.

– Госпиталь на шестьдесят первой, – бросила она первому попавшемуся таксисту, который согласился подобрать пассажирку странного вида.

– Двойной тариф.

– Хоть тройной.

И мужик принялся забивать в навигатор адрес.


Что она скажет ему? Что она вообще теперь может сделать для него?

Ничего. Просто побудет рядом, сколько сможет. Купит любые лекарства, если он еще… если…


На дворе поздний вечер; впереди освещенные окна госпиталя. Скользкие ступени, посыпанные песком и оттого грязные; хлипкая и некрасивая дверь, ведущая в теплый, пахнущий хлоркой после влажной уборки холл.

– Вы к кому?

За столом, не поднимая глаз, сидела немолодая администраторша с некрасивым лицом. Будто не женщина, а пародия на женщину: выпуклые рыхлые щеки, слишком большой нос и такие же большие мясистые губы, давным-давно не знавшие помады.

У дальней лестницы возила отжатой шваброй по сырому мрамору уборщица, звенела металлической ручкой, когда переставляла с места на место ведро.

– Иан Роштайн…

– Не помню такого. Может, еще не зарегистрировали? С документами прибыл?

– Не знаю.

– Вы ему кто вообще?

– Родной… человек.

И сама же подавилась этими словами. Да она ему… убийца почти что.

Бабе за стойкой дела не было до чужих бед, видимо, слишком много их прошло перед мясистым лицом – миллионы встревоженных глаз, миллиарды слез, квадриллионы «тупых» вопросов.

– Дед, – пояснила Лин, пританцовывая от нетерпения. Она купит ему все, что потребуется… Все, на что хватит ее денег и зарплаты… – С резаной раной…

– А, старик с ножевым? – подняла от бумаг круглые глаза женщина и неожиданно сделалась печальной. – Так умер он, милочка. Не доехал до больницы. В машине.

– Как… умер…

Белинда не помнила, как шла к выходу, не слышала, как скрипнула ржавая дверь.

Помнила только, что ночное небо на этот раз показалось ей собственным погребальным саваном.

Рыдала, всхлипывала и кричала она, скрючившись и обняв холодный фонарь, под сочувствующий взгляд курящего на крыльце санитара.

* * *

В эту ночь по грязным подмерзшим тротуарам, по ступеням и пыльным доскам бара ее вела не голова, а ноги. Ноги заводили ее в каждое питейное заведение, встречавшееся на пути, и в каждом Белинда пыталась унять не боль, нет, – пустоту. Она вдруг поняла, что перестала что-либо чувствовать, – умерла внутри самой себя, все еще находясь по злой иронии в живом теле. И ежесекундно ощущать это – пытка.

Она пила все, что ей наливали в низкие и высокие стаканы, в надежде забыться и хоть на пару минут стать снова самой собой – пусть не веселой, но «чувствующей», – но единственное, что просачивалось наружу после каждой третьей (пятой?) стопки, была лишь спазмирующая кишки тошнота. И тогда Лин блевала в недочищенных вонючих публичных туалетах и один раз на улице за углом все того же притона, в который никогда бы не посмела сунуться при свете дня.

Она не видела вокруг себя ни лиц, ни людей, вообще никого. И потому ей было глубоко наплевать на то, где именно выворачивать наизнанку содержимое желудка.

Ей на непокрытую голову, пролетая под лампами фонарей белой ватой, ложился и не таял пушистый снег.


До дома на улице Вананда она добралась лишь под утро: добралась – громко сказано. Кто-то, закрывая питейное заведение, грубо растолкал ее, спавшую щекой на столе, и настойчиво попросил вызвать себе такси. Лин мычала и просилась обратно в сон (вокруг умиротворяюще пахло жидким мылом для полов); незнакомые мужики вновь разбудили ее, когда запихивали в салон автомобиля.

Там, быстро и нехотя трезвея от холода, она кое-как припомнила адрес.


Входить в чужое жилье не хотелось – это не ее дом. У нее своего нет. Это – железнодорожная станция, на которой она почему-то, забыв кто такая, случайно прижилась. Даже выкопала во дворе купель, поставила турники, подвесила бамбуковые кольца. Зачем?

Ах, да, – она кому-то что-то пыталась доказать. Давно это было – в прошлой жизни.

Ее тело после ночной гульбы и чрезмерной выпивки стонало – казалось, что из него вынули мышцы, в вместо них всунули полоски коричневого и мягкого дерьма – дерьма крайне непрочного и непрактичного. С ним внутри ноги держали слабо, а руки постоянно дрожали.

Чтобы хоть как-то прийти в себя, ей пришлось дважды умыться ледяной водой.


Того, чем она занималась теперь, ей всеми силами прошлой ночью хотелось избежать – она думала. Сидела поверх застеленного покрывалом матраса и смотрела в окно, за которым продолжала лететь и вьюжить ледяная крупа. Голова – на удивление трезвая и ясная – выдавала логичные после произошедшего выводы:

• Она больше никогда не сможет вернуться к Бонни. Даже если тот, рассмотрев ситуацию под разными углами, согласится оставить ее в агентстве, Лин напишет заявление на увольнение собственноручно. Она не телохранитель. И, судя по всему, никогда не умела им быть. Хватит.

Горькие мысли о том, что Роштайн умер и сейчас его тело, наверное, лежит в морге (возможно, его вскрывают для уточнения причин смерти), она отпихнула, как настойку с ядом, которую предложила себе же выпить.

Пустое. ПУСТОЕ – думать о мертвом, когда уже ничем не можешь ему помочь!

«Ты могла бы помочь ему найти вора… Вернуть коллекцию».

«Зачем, – вопросила она саму себя с бешенством. – Что это даст теперь Иану? Теперь?»

Ничего. И тема закрыта, ибо месть ради самой мести – гнилая дорога.

• Она никогда больше не сможет и не захочет вернуться в Тин-До. Даже для того, чтобы навестить и выразить свое почтение Мастерам.

• С этого момента и, видимо, навсегда, она не хочет спать и видеть сны. Чтобы случайно не провалиться в осознанный сон и не встретиться с Мирой, которой она хочет смотреть в глаза еще меньше, чем Мастерам. И если она не хочет видеть сны, то ей, вероятно, нужно очень много пить. Или курить что-то крепкое. Или колоться.

Мысль о том, чтобы снова вернуться к медитациям ради того, чтобы отпустить нахлынувшие страхи, казалась ей до абсурда смешной – легким способом отпустить себе самой грехи. Конечно. Все равно, что несмышленой девочке сказать: «Слышь, ты посыпь сверху черного белым, авось никто копоти и не увидит».

Нет, это только снег мог прикрыть дерьмо белизной и сделать всякого своим деянием счастливым. У Лин так не выйдет: можно сколь угодно долго наблюдать за кишащими в самой себе червями, но стыда от этого меньше не станет. Нет, нет и нет.

Тогда что?

Кем она будет с этого момента? Кем работать, как жить, каким образом пытаться взаимодействовать с людьми? Каким образом будет каждый вечер пытаться забыть, как однажды поддалась слабости, а после проиграла все хорошее, что скопила за жизнь?

Она сидела и понимала одно: она больше не может смотреть на воткнутые в песок палочки, она не хочет и не будет больше заниматься спортом. Все впустую? Значит, да. Она не желает по возможности нигде и никак взаимодействовать с людьми: попробовала – не получилось. Надежда на хорошее? Загнулась вместе с вестью о гибели профессора.


К вечеру Белинда пришла к одной-единственной, лишенной всяких эмоций мысли: она желает умереть. Нет, не как истеричный псих, орущий направо и налево о том, что он все ненавидит. Не как гордец, который что-то кому-то пытается «втереть», и не как идиот, который страстно желает наказать себя за проступки.

Нет, она просто лишилась сил и не желает двигаться дальше. Быть мертвым внутри живого тела – это не жизнь. Смерть при жизни. То, что ее тело еще движется, вероятно, ошибка.

Только как быть с тем, что она, получая сертификат бойца, дала клятву? Как бишь она там звучала: «Я – человек, зовущийся Воином и обладающий навыками и знаниями атаки и защиты, клянусь использовать их для помощи слабым и нуждающимся, клянусь оберегать и хранить покой близких, клянусь следовать пути сердца и быть человеком слова. А так же клянусь, что никогда и ни при каких условиях не наложу на себя руки…»