Она поверить не могла — они снова бежали. Теперь снаружи монастырской стены по тропе. Босые, в мокрой одежде, без завтрака. От холода в ее голове выветрились все желания и эмоции — осталось ощущение гусиной кожи, вырывающегося изо рта пара при каждом выдохе и ледяных ног. На дорогу она больше не смотрела — она теперь смотрела и не видела. Ни растительности справа от тропы, ни узкой спины Рим, ни каменной кладки; горели легкие. Она казалась себе перекаленным холодом и готовым потрескаться по швам манекеном.
Тропа то ложилась под ногами ровной лентой, то вдруг убегала под откос и вниз, то отдалялась от стены и принималась карабкаться на холм; Лин теряла «бензин» и обороты, ей хотелось лечь на землю. Упасть.
Но впереди бежали, бежала и она. Уже не материлась, уже не зубоскалила — ей бы просто добежать, а там идут они все нахер — местные ученики и местные учителя. Лучше она по старинке, лучше сама, даже если неправильно.
Спустя десять минут (полчаса?), она сдулась, отстала. Какое-то время, опустившись на колени, дышала, как паровоз, стояла и смотрела, как убегают прочь остальные.
Ну и сдалась, ну и пусть…
Но за ней вернулся тренер. Когда из-за поворота появилась его фигура, Белинда не выдержала — зло зарычала: пусть ее оставят в покое! Сейчас она ему скажет, сейчас она ему ТАК скажет!
Но он добежал, склонился над ней и рыкнул: «Гача!» с таким грозным выражением лица, что она, почему-то забыв о том, что только что хотела послать его нахрен, поднялась с колен и бросилась догонять остальных. Без сил, со стонами, как старая бабка.
Она не ела — жрала. Плевала на тех, кто сидел рядом и «молился», плевала на приличия и этикет. Жратва казалась невкусной, но она была горячей и, главное, ее было много — бобы, желтоватая крупа, фасоль. Трясущиеся пальцы едва удерживали ложку и хлеб; Белинда заталкивала порцию за порцией в глотку, практически давилась завтраком. К тому моменту, когда остальные «отмерли» от медитации и взялись за столовые приборы, она успела утолкать в себя добрую половину еды с тарелки.
Срать она хотела на местные правила — на молитвы, на обычаи и обряды. Ее не обучали местному языку, а ей кучу положить на то, что означали местные слова. Они не желали учить — она не желала понимать. Когда после пробежки всех выстроили в ряд у монастырской стены и приказали выполнять неведомые ей упражнения для восстановления дыхания, она просто поднимала и опускала руки. Наклонялась, выпрямлялась и мысленно материлась, потому что все время мерзла.
Земля. Блин-малина. Греть.
Кого она греть? Мертвых, разве что.
Рим уже молча праздновала победу — Белинда видела это по взгляду последней. «Давай, мол, вали. Все, продержалась один час? Это твой предел».
Доедая бобы, Лин недобро пыхтела. Поесть и свалить? Или поесть и остаться назло бестии с ирокезом? Она, наверное, думает, что Белинда сдалась.
«Ты и сдалась».
«Спасибо, херня».
А сдалась ли?
То ли от полученных сил-калорий, то ли от злобного взгляда сожительницы по комнате, вспыхнул вдруг нездоровый интерес — а что будет дальше? Что вообще включает в себя «один день монаха»? Если уйдет сейчас, то уже никогда этого не узнает.
Но сможет ли не уйти, когда сдулась уже до завтрака?
Напиток в стакане походил на кисель — розоватый, густой. Белинда давилась им, как бархатистыми соплями.
Уйти?
Попробовать остаться?
На нее не смотрели косо (Рим не в счет), над ней не издевались, к ней относились, как ко всем.
После пробежки бурлил внутри адреналин, он же рождал азарт — она смогла переплыть на заре студеное озеро. Что еще она сможет сделать, прежде чем ощутит, что достигла предела?
А, главное, хочет ли?
И вдруг кристально ясно почувствовала — хочет. Хочет продержаться хотя бы один чертов день от рассвета и до заката целиком. А там уже будет принимать решения.
«После обеда прощи», — зачем-то шепнул ей на выходе из едальни Ума-Тэ, и эти слова беспрестанно крутились в ее голове тогда, когда их вновь вывели на улицу (только и позволили, что переодеться) и рассадили на траве для короткой медитации.
Она вспоминала их тогда, когда ерзала на затекших коленях в неудобной позе, когда то закрывала, то вновь открывала глаза, чтобы удостовериться в том, что все пока еще сидят, как истуканы. Натыкалась взглядом на грозного тренера, пыталась принять смиренный вид и пропитаться послушниченским духом, и все время мысленно повторяла: «После обеда прощи, после обеда прощи…»
Ей бы только дождаться обеда.
Медитация, сколько бы она ни длилась, закончилась; их переместили на ровное поле-площадку, где уже ждали врытые в землю вертикально стоящие, похожие на бамбуковые палки. С обоих концов пониже, будто лестница, а в середине не столь плотные, находящие поодаль друг от друга.
Она сама не заметила, как переместилась к единственному «другу» — подстриженному под карэ Ума-Тэ — и прошептала:
— Для чего?
— Держать баланс, — так же тихо ответили ей. — По ним бежать.
Бежать? С размаху босой ногой ступать на обрезанный бамбук, использовать его, как опору, чтобы найти следующую? А палки, наверное, еще и качались.
— Сложно, — прочитал ее мысли Ума. — Не сразу получаться. Падать будишь.
Лин не хотела даже пробовать — попросту знала, что не осилит и трех ступеней — завалится с них, как куль с дорожной грязью.
Вот и все — настало время ее позора. Не будет подготовительных занятий, не будет зерна и крупы, мойки овощей и помощи на кухне. Уже к этому вечеру она превратится в один-единственный сплошной синяк, а после поползет к мастеру Шицу извиняться за то, что «уже уходит».
«А ты думала?» — дерзили глаза Рим.
Лин больше не думала — ей не впервые уходить, не впервые быть чужой.
— Поехали! — дал отмашку грозный тренер.
Нет, крикнул он что-то другое, но от его команды первый ученик — самый длинноволосый из всех — сорвался с места и полетел к бамбуковой «ходилке»: взлетел на нее так уверенно, словно ступал по широким мраморным ступеням, понесся поверху прыжками.
У Белинды отвалилась и челюсть, и последняя надежда на то, что она каким-то волшебным образом продержится до вечера.
Первый, второй, третий… Кто-то совершал переход медленнее, кто-то быстрее. Седьмой по счету послушник свалился на землю и, прежде чем удачно достичь конца, проходил препятствие трижды. Рим, назло Белинде, проскочила качающиеся палки с первой попытки — спрыгнула с обратной стороны с видом победителя, делано-равнодушно повела плечами, совсем не по-девчачьи сплюнула на землю.
Лин окаменела внутри, приготовилась публично опозориться. Нет, она не будет кричать «я не пойду», она пойдет. Хотя бы для того, чтобы на рассвете уйти отсюда с ощущением того, что она сделала все, что могла, — попыталась.
Но приблизившийся к ней тренер отмашки не дал, качнул головой. Бросил короткий взгляд на Рим:
— Иди с ним, — перевела та недовольно, — будешь повторять все, что он будет тебе показывать.
«После обеда будет прощи…»
Она забыла эти слова, как и то, что когда-то в ее жизни случится обед. Она ползала по-пластунски по траве, она бегала, как неуклюжая кабаниха, на карачках, она прыгала в длину, она пыталась выпрыгнуть из не особенно глубокой ямы. Пыталась. Оказалось, у нее удивительно слабые ноги, которые годятся разве что для того, чтобы неторопливо прогуливаться по тротуарам.
«Слабачка! Слабачка, давай! Выше, быстрее!» — слышалось ей в окриках надзирателя, который не отходил от нее ни на секунду.
— Пах! Дээд! Хурдан! Ызээрэй! Гэсэн хэдий ч!
Создатель знает, что на самом деле означали эти слова, но уже спустя какое-то время Белинда пропускала их мимо ушей, целиком и полностью сосредоточившись на том, чтобы двинуть хотя бы одной конечностью — у нее дрожали бицепсы, у нее горели икры, у нее судорогой сводило предплечья.
В тот момент, когда упасть в грязь лицом показалось ей лучшей перспективой, нежели совершить хотя бы еще один прыжок или проползти на пузе метр, тренер неожиданно перестал орать и похлопал в ладоши.
— Миний хийх гэж байна!
Она смотрела на него мутным взглядом умирающей рыбины; вдали продолжали бегать по бамбуку остальные.
— Даар!
Рим что-то говорила про «повторяй»; Лин, шатаясь, поднялась на ноги. Попробовала принять ту же позу, что и тренер, — удержаться на одной ноге, стопу второй уперев в колено, а руки сложив перед собой, но… завалилась на бок. И поняла, что подняться уже не сможет.
— Даар! Хурум э тан!
— Иди в жопу, — отозвалась почти беззвучно, прикрыла глаза и поняла, что больше совсем-совсем ничего на свете не хочет.
Она ждала его и дождалась — обеда. Вот только есть почему-то больше не хотела. Сидела грязная, потная и безо всяких эмоций смотрела на то, как едят остальные. Нет, слушала, как они едят, — смотреть не было сил, равно как и на то, чтобы поднять лежащую на столе вилку. Завтра она сдохнет от боли во всем теле, если не сдохнет от нее уже сегодня. И после обеда на поле не пойдет — попросту не сможет подняться с этой скамьи.
Этим утром Белинда отдала занятиям все силы — за один день больше, чем скопила за последний год. Если это та цена, которая требуется для того, чтобы однажды надрать зад Килли, то она навряд ли сможет ее заплатить.
— Ешь.
Еда на тарелке не казалась больше привлекательной ни для глаз, ни для разума, ни для тела.
— Ешь, — строго повторил Ума. — Дажи если не хатеть.
Лин, повинуясь, взяла вилку, откусила макаронину, принялась автоматически жевать. Вкуса не было, или так ей казалось.
— Потом восстанавливаться.
— Лежать? — спросила с надеждой.
На Уму смотрели укоризненно — во время приема еды говорить запрещалось; Рим сверкала злым взглядом.
— Потом, — прошептал он.
И до конца обеда больше не звучало ни слова.
Дважды в холодную воду — это слишком! Так показалось бы ей утром. Но сейчас ледяной душ лечил, очищал и забирал с собой боль. Белинда стояла под ним, чувствуя, как катятся по лицу, шее, плечам и спине обжигающие холодом струи. Брызги падали на каменный пол; словно в пещере, металось от стены к стене эхо. А с собой ни мыла, ни полотенца, ни шампуня. Даже на то, чтобы дрожать, не осталось сил — вода смывала пот, грязь, вода как будто смывала собой саму Белинду.