мея для того никаких точных доказательств, признал Мясоедова виновным в шпионаже и мародерстве, и он был повешен. О том, как организаторы этого процесса торопились виселицей утвердить обвинение Мясоедова в шпионаже, сделать его, так сказать, необратимым, свидетельствует такой, к примеру, факт… Еще не было суда, а комендант Варшавской крепости уже запрашивал высокое начальство — казнить ли Мясоедова сразу после приговора или ждать утверждения приговора военным командованием. Получает ответ: казнить незамедлительно. А смертный приговор был утвержден спустя четыре дня после казни…
Вскоре последовало обвинение в измене и военного министра Сухомлинова. Правда, с ним так скоро расправиться уже не могли, он был слишком близок царю и, несмотря на то, что работал плохо, пользовался большим его доверием. Но с креслом министра он все же расстался и был арестован…
Что же касается Мясоедова, то он попал, выражаясь на языке артиллеристов, в тройную вилку… Как немецкий шпион, вздернутый на виселицу, он был крайне нужен многим высокопоставленным лицам российского государства и в первую очередь главнокомандующему Николаю Николаевичу, которому очень с руки было свалить на шпиона свою вину и за поражение двух русских армий в Восточной Пруссии, и за отступление в Галиции, и за прорыв фронта в Польше. Наконец, он давно не терпел военного министра Сухомлинова с его близостью к царю. Русской службе контршпионажа с ее слабой деятельностью «дело Мясоедова» было ниспослано самим богом". Руководитель контрразведки 6-й армии полковник Батюшин, принявший самое активное участие в создании этого сверхскоростного дела, тотчас получил штаны с лампасами — стал генералом… Сверх всего, казнь Мясоедова была по душе охранке, которая не забыла невольных разоблачений Мясоедовым ее провокаций в те времена, когда он служил на границе.
Но вернемся к руководителю всей военной разведки и контрразведки Беляеву, тем более что к «делу Мясоедова» пришлось прикоснуться и ему…
Генерал Беляев внимательно следил за развитием «дела Мясоедова», помня, что за Мясоедовым стоит министр Сухомлинов, а за тем обожающий его царь. Как же можно?.. Когда оно возникло в первый раз, оно побывало и в его руках. Уставной буквоед сразу увидел в нем юридические слабости, обрадовался этому, однако мнения своего о деле истории не оставил. Только Сухомлинову сказал: «Несолидная история», — и поспешил передать дело своему подчиненному полковнику Ерандакову, попросив составить свое резюме. И ждал его в тревоге, боялся, как бы Ерандаков, бывший полковник жандармерии, не поддался влиянию оттуда. Газеты с воплями о шпионе Мясоедове старался не читать… Но и Ерандаков засвидетельствовал, что в деле нет ничего, определенно доказывающего обвинение… Дело повисло в воздухе. А тут и газеты замолчали и даже начали печатать опровержения собственных специальных сообщений.
Уф, кажется, пронесло… Беляев поздравил министра.
Новое возникновение этого дела теперь, во время войны, Беляев наблюдал уже издали и был благодарен за это провидению. Да и для такого наблюдения времени оказалось в обрез. Не успел он все обдумать, как Мясоедов уже был доставлен в Варшаву и начался суд. В эти дни крайне расстроенный Сухомлинов показал Беляеву письмо начальника штаба ставки генерала Янушкевича.
Там были строки: «Надо до праздников поспешить покончить с Мясоедовым, дабы успокоить общественное мнение».
Мнение общества было успокоено — Мясоедова вздернули на виселицу. Беляев спросил зашедшего к нему в кабинет Ерандако-ва, как он на все это смотрит. Полковник закатил глаза к потолку:
— Не моего ума дело…
«И не моего тоже», — решительно сказал себе Беляев, он же прекрасно знал, как хотел видеть Мясоедова повешенным великий князь Николай Николаевич. И вообще чего думать о Мясоедове, когда теперь снаряд может разорваться рядом: тот же великий князь на Мясоедове не остановится, ему надо убрать и Сухомлинова…
Так немного позднее и случилось…
В глазах Беляева пошатнулись параграфы самого устава, и было это для него страшнее землетрясения. Он судорожно искал свое безопасное место в этом неверном, трясущемся мире… Ему докладывали, что приехавшие в Россию по договоренности с Красным Крестом немецкие сестры милосердия, вместо того чтобы выяснять положение немецких военнопленных, занимаются шпионажем. А он отдавал распоряжение о предоставлении им более свободного режима передвижения. Почему? Из страха перед царицей, которая возглавляла комитет помощи русским военнопленным в Германии, а она все время твердила: как мы сделаем что-нибудь плохое для немцев, они сделают так же для наших…
Положение Беляева осложнялось буквально с каждым днем. К 1916 году оно стало совершенно невыносимым. Куда уж дальше, если страшное слово «измена» появилось уже рядом с именем военного министра и даже — страшно подумать — рядом с именем царицы!..
Он продолжал направлять контрразведку на обозначившиеся цели и, конечно, в первую очередь на германский шпионаж. Но тут его ждали новые сложности и опасения. Его люди нащупывали явно «горячие» точки, начинали их разработку, и вскоре выяснялось, что под подозрение ставятся столь крупные люди, которых без монаршего разрешения трогать было по меньшей мере неосмотрительно. Обращаться же за поддержкой к царю он не решался, да и не мог. И все-таки в ряде случаев русская контрразведка проявила решительность, и несколько человек были осуждены за шпионаж. Беляев ловил себя на том, что каждый такой успех его уже не радует, а тревожит…
Постепенно на фронте борьбы против шпионажа создавалось трагикомическое положение. Если какой-нибудь тревожный сигнал поступал в военную контрразведку, там прежде всего искали не шпиона, а предлог перебросить сигнал в министерство внутренних дел, особенно если возникшее подозрение касалось какого-то хоть мало-мальски сановного лица. А там дело или сдавалось в архив или перебрасывалось в другую инстанцию. Военная разведка, к примеру, сигнал по Рубинштейну переадресовывает в комиссию генерала Батюшина, и тот отдает приказ об аресте. На другой день после ареста министр внутренних дел Протопопов звонит Батю-шину по телефону и предупреждает его, что дело Рубинштейна «беспокоит дамскую половину двора». Это для того, чтобы Батю-шин не торопился со следствием. Тем более что и сам Протопопов, как мы скоро узнаем, был возле последней рубинштейновской аферы. А спустя несколько дней приходит приказ из Ставки — Рубинштейна освободить… Это из показаний самого Протопопова следственной комиссии Временного правительства.
В конце 1916 года военный министр Шуваев вызвал к себе генерал-квартирмейстера Леонтьева, практически руководившего в генштабе контрразведкой, и спросил:
— Нет ли у нас в руках какого-нибудь дела, которое могло бы продемонстрировать нашу борьбу с вражескими агентами?
Леонтьев, не задумываясь, ответил то, что думал:
— Слава богу, нет…
Нет, нет, немецкие агенты могли действовать спокойно…
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
Французская контрразведка узнала в Париже, что готовится операция по перепродаже находившихся в Германии русских процентных бумаг и что в ней участвуют русские финансисты, в частности Рубинштейн. Она информировала об этом свое правительство, и вскоре в Петроград прибыла официальная записка, обращавшая внимание русского правительства на эту враждебную союзничеству операцию. Записка была направлена в министерство внутренних дел. Там каким-то образом она попала в руки работавшего в министерстве некоего Манасевича-Мануйло-ва, и в тот же день он пожаловал на квартиру Рубинштейна.
Они давно знали друг друга, не раз встречались у Распутина, но симпатий друг к другу не испытывали. Манасевич завидовал богатству Рубинштейна, а тот видел в нем нахального мелкого афериста, а значит, человека бездарного и ему бесполезного. Однако Рубинштейн знал, что Манасевич вертелся в высоких кругах, и иметь его врагом было нерасчетливо. Вот почему, когда Манасевич позвонил Рубинштейну и самоуверенно заявил, что он сейчас же едет к нему по крайне важному для него делу, не терпящему отлагательства, Рубинштейн не осадил его.
— У вас крайне важное дело? — спросил он подчеркнуто удивленно, но в тот же момент сообразил, что Манасевич без достаточного основания не позволил бы вести себя так, и сказал: — Приезжайте. Для вашего грандиозного дела у меня есть десять минут.
Когда лакей провел Манасевича в кабинет, Рубинштейн в ярко-красном шлафроке сидел в кресле с газетой в руках.
Рубинштейн не сразу опустил газету, и гость остановился посреди кабинета, невольно замечая его дорогую роскошь — и стены, обитые синим сафьяном, и резной стол с перламутровой инкрустацией, и огромный диван, кресла светло-желтой кожи, и разлапистую, в несколько аршин хрустальную люстру… Рубинштейн, подождав еще немного, опустил газету и уставился на гостя.
— Здравствуйте, Дмитрий Львович, здравствуйте, — сиплым простуженным голосом произнес Манасевич. Его худое с оттянутым вниз острым подбородком лицо было белым как бумага, а глаза блестели воспаленно и тревожно.
— Давайте ваше грандиозное дело, — насмешливо сказал Рубинштейн. — Садитесь…
Манасевич взял стул, поставил его близко к креслу, где сидел Рубинштейн, и сел, касаясь коленями Рубинштейна.
— Давайте, давайте ваше дело, — отодвинулся Рубинштейн. Манасевич наклонился и сказал тихо:
— Вам, Дмитрий Львович, грозит большая опасность. Рубинштейн широко улыбнулся:
— Она не грозит в наши дни только памятнику Петру Великому, и то еще как сказать.
— Дмитрий Львович, вас арестуют, — продолжал Манасевич.
— Слушайте, вы… я в эти детские игры не играю, у меня времени нет.
Манасевич замолчал, его воспаленные тревожные глаза метались из стороны в сторону, на белом худом лице проступили красные пятна.
— Из Парижа пришла бумага о вашей операции по перекупке замороженных в Германии русских процентных бумаг. Операция охарактеризована как враждебная делу союзников, — на одном дыхании сказал Манасевич и замолчал, глядя на Рубинштейна.