Последний год жизни Пушкина — страница 10 из 122

Вот уж не мог предположить Пушкин, что кто-то заподозрит его самого не в издании, а в авторстве перевода. В общем он был прав: никто и не заподозрил. Но хитрый и мстительный О. И. Сенковский решил на «Вастоле» сыграть. Уже в январской книжке «Библиотеки для чтения» появилась «реклама» (с расчетом на ужасное разочарование читателей!): "Важное событие! А. С. Пушкин издал новую поэму под названием «Вастола, или Желания сердца» Виланда. Мы ее еще не читали и не могли достать, но говорят, что стих ее удивителен. Кто не порадуется новой поэме Пушкина? Истекший год заключился общим восклицанием: «Пушкин воскрес?»".

Ну, конечно же, в ближайшем номере «Библиотека для чтения» издала притворный вздох разочарования: «Трудно поверить, чтобы Пушкин, вельможа русской словесности, сделался книгопродавцем и «издавал» книжки для спекуляции… Я читал «Вастолу». Читал и вовсе не сомневаюсь, что это стихи Пушкина. <…> Это его стихи. Удивительные стихи!» Последние слова, ясное дело, надо было понимать: «удивительно бездарные стихи!». Ответ Сенковскому вскоре напечатал С. П. Шевырев в «Московском наблюдателе»: ««Библиотека для чтения» разыграла при этом замечательную ролю. Сначала она завлекательно объявила, что Пушкин воскрес в этой поэме (как будто кто-нибудь сомневался в жизни его таланта!); потом двусмысленным языком своим, с которого она льет и мед и яд на одно и то же произведение, на одного и того же автора, этим- языком, который с одной стороны пилит, с другой гладит в одно и то же время, она новой риторической фигурой двусмыслия стала укорять Пушкина в том, что он издал такое произведение».

В 1-й книжке «Современника» и Пушкин дал, пусть в дипломатическом тоне, отповедь Сенковскому: «В одном из наших журналов дано было почувствовать, что издатель Вастолы хотел присвоить себе чужое произведение, выстави свое имя на книге, им изданной. Обвинение несправедливое: печатать чужие произведения, с согласия или по просьбе автора, до сих пор никому не воспрещалось. Это называется издавать; слово ясно; по крайней мере до сих пор другого не придумано. В том же журнале сказано было, что «Вастола» переведена каким-то бедным литератором, что А. С. П. только дал ему напрокат свое имя, и что лучше бы сделал, дав ему из своего кармана тысячу рублей.

Переводчик Виландовой поэмы, гражданин и литератор заслуженный, почтенный отец семейства, не мог ожидать нападения столь жестокого. Он человек небогатый, но честный и благородный. Он мог поручить другому приятный труд издать свою поэму, но конечно бы не принял милостыни от кого бы то ни было.

После такового объяснения не можем решиться здесь наименовать настоящего переводчика. Жалеем, что искреннее желание ему услужить, могло подать повод к намекам, столь оскорбительным».

Для Люценко этим все кончилось — имя его как истинного переводчика «Вастолы» выплыло на свет только лет через пятьдесят. Но для Пушкина сюжет имел продолжение, не слишком приятное.

Молодой сосед Гончаровых по Полотняному Заводу (он, кстати, одно время ухаживал за Е. Н. Гончаровой, вышедшей потом за Дантеса), знакомый и Пушкину, Семен Семенович Хлюстин 3 февраля 1836 г. нанес поэту визит. Отношения между ними к тому моменту были весьма доброжелательные. В разные годы встречался Пушкин с Хлюстиным в Москве (например, у М. Ф. Орлова) и в Петербурге, следил за его литературными опытами и вообще симпатизировал. В мае 1835 г. Пушкины — и не в первый раз — были приглашены к Хлюстину обедать, но не смогли воспользоваться приглашением. Кроме того, за несколько дней до визита, о котором рассказываем, Хлюстин оказался единственным человеком, которому Пушкин не только прочитал вслух, но и подарил собственноручно записанную эпиграмму «В Академии наук…». Вместе с ним пришел и Григорий Павлович Небольсин, сослуживец Вяземского.

Небольсин без малого через полвека вспоминал: «Я не был коротко знаком с Пушкиным и его семейством, поэтому не могу судить о его домашнем быте, но мне случилось однажды быть свидетелем его запальчивости, которая чуть не разразилась дуэлем. Приехав к нему вместе со старым его знакомым, отставным гусаром Хлюстиным, я был принят им по обыкновению весьма любезно и сначала беседа шла бойко, пока не коснулась литературы русской, с которой Хлюстин, живя долго за границей как человек очень богатый, получивший французское воспитание, был мало знаком. Он упомянул между прочим, что Булгарин писатель недурной и романист с дарованием. Это взорвало Пушкина, он вышел из себя и наговорил Хлюстину дерзостей, так что мне пришлось с ним удалиться. Затем между Хлюстиным и Пушкиным завязалась переписка в таких обоюдно оскорбительных выражениях, что только усилия общих знакомых могли предупредить неизбежную между ними дуэль».

Перед нами характерный пример вроде бы правдивых и искренних воспоминаний, в которых, тем не менее, почти все перепутано — да и не мудрено через столько лет! К счастью, переписка, о которой упоминает Небольсин, сохранилась (№ 48–50). Из нее видно, что речь шла не столько о Булгарине, сколько о Сенковском, и весь спор разгорелся из-за «Вастолы».

Если в ссоре с Соллогубом (некоторое время спустя) роль миротворца сыграл Нащокин, то в данном случае на сцену выступил Соболевский. Он убедил амбициозного и склонного, как видно из писем, к некоторой напыщенности Хлюстина в абсурдности всей ситуации. Дело опять-таки кончилось миром. А вскоре Хлюстин, собиравшийся в Тверь, отвез Соллогубу одно из писем Пушкина, о которых выше говорилось. Когда Пушкин погиб, Хлюстин написал жене: «Я чуть не плачу, вспоминая о нем»…

Что-то, видно, терзало Пушкина, не давало ни дня покоя, если столь молодые и далеко уступающие ему и в жизненном опыте, и в уме, и в образовании люди едва не стали противниками поэта на дворянских поединках. Вместе с тем не забудем, что весь инцидент с Хлюстиным занял 3–4 дня; с Соллогубом дело чуть затянулось только потому, что они не могли встретиться, и единственного вмешательства Нащокина хватило для того, чтобы костер погасить. С Репниным достаточно оказалось умной переписки. Значит, никакой серьезной жажды крови (собственной!) у Пушкина и в помине тогда не было. Было только раздраженное состояние духа, иногда отзывавшееся внешними проявлениями…

Быть может, не последним угнетающим его обстоятельством было постепенное угасание Надежды Осиповны (№ 58–62). 29 марта в восьмом часу утра матери Пушкина не стало. Ему одному довелось исполнить последний долг — схоронить тело матери близ родовых могил в Святогорском монастыре.



1[33]

Мой любезный Павел Воинович,

Я не писал к тебе потому, что в ссоре с Московскою почтою. Услышал я, что ты собирался ко мне в деревню. Радуюсь, что не собрался, потому что там меня бы ты не застал. Болезнь матери моей заставила меня воротиться в город. О тебе были разные слухи касательно твоего выигрыша; но что истинно меня утешило, так это то, что все в голос оправдывали тебя, и тебя одного. Думаю побывать в Москве, коли не околею на дороге. Есть ли у тебя угол для меня? То-то бы наболтались! а здесь не с кем. Денежные мои обстоятельства плохи — я принужден был приняться за журнал. Не ведаю, как еще пойдет. Смирдин уже предлагает мне 15 000, чтоб я от своего предприятия отступился и стал бы снова сотрудником его Библиотеки, но хотя это было бы и выгодно, но не могу на то согласиться. Сенковский такая бестия, а Смирдин такая дура — что с ними связываться невозможно. Желал бы я взглянуть на твою семейственную жизнь и ею порадоваться. Ведь и я тут участвовал, и я имел влияние на решительный переворот твоей жизни. Мое семейство умножается, растет, шумит около меня. Теперь, кажется, и на жизнь нечего роптать, и [смерти] старости нечего бояться. Холостяку в свете скучно: ему досадно видеть новые, молодые поколения; один отец семейства смотрит без зависти на молодость, его окружающую. Из этого следует, что мы хорошо сделали, что женились <…>

Пушкин — П. В. Нащокину.

10-е числа января 1836. Из Петербурга в Москву.

2[34]

Спасибо, мой дорогой друг, за письмо, которое я получила на этих днях, — но не могла вам ответить, ибо с 28 декабря я лежала в постели, не будучи в состоянии шевельнуть ни ногой, ни рукой. Так как я по-прежнему не глотаю никаких снадобий, выздоровление мое началось лишь 3 дня тому назад, и я спешу сказать вам, что ваше письмо от 26 декабря заставило меня испытать чувство теплой радости — сообщив мне добрую весть об облегчении участи несчастных ссыльных — но правда ли это? — не в Петербурге ли только этому верят? Я стала недоверчивой — видишь столько противоречий в том, что происходит перед нашими глазами, в том, о чем слышишь, — что не знаешь, что думать. Почему вы по-прежнему причиняете себе беспокойства по поводу Надежды Осиповны? Ольга писала недавно, что ее здоровье восстанавливается, что она спит хорошо, ест с аппетитом, — чего же вы еще хотите в нашем возрасте? Вполне естественно, что она не может выздороветь так быстро, как это было возможно десять лет назад. — У Аннеты в одно время со мной была лихорадка, от которой она еще не совсем оправилась, и между тем она хочет ехать к вам в Петербург — сейчас она в Голубове. — А я уж остерегусь покинуть мою пустыню, где в конце концов я чувствую себя лучше, чем где бы то ни было, — если к тому же, память тех, кого я [так] люблю, время от времени меня там посещает. Оттенок меланхолии, которая царит в вашем письме, перешел и в мое сердце, и каждый раз, что я его перечитываю, чувство это возникает вновь, а между тем одному богу известно, как я желаю, чтобы вы были счастливы и довольны. — Один знакомый пишет мне из Петербурга, что Наталья Николаевна продолжает быть первой красавицей среди красавиц на всех балах. Поздравляю ее с этим и желаю, чтобы можно было сказать о ней, что она самая счастливая среди счастливых. Прощайте, искренно мною любимый Александр Сергеевич, моя нежная дружба к вам тоже выдержала испытание времени. П. О. (фр.)