Последний год жизни Пушкина — страница 113 из 122

м своим существом. Бедный, бедный Пушкин, жертва легкомыслия, неосторожности, опрометчивого поведения своей молодой красавицы-жены, которая, сама того не подозревая, поставила на карту его жизнь против нескольких часов кокетства. Не думай, что я преувеличиваю, ее я не виню, ведь нельзя же винить детей, когда они причиняют зло по неведению и необдуманности. Что касается до предложения господина Соболевского, то доброта и щедрость государя его предупредили, он повелел издать за свой счет полное собрание сочинений дорогого Пушкина и распродать это издание по подписке в пользу его сирот. <…>

С. Н. Карамзина

<…> Как я была тронута, читая в твоем письме такие печальные и такие верные строки о нашем славном и дорогом Пушкине! Ты прав, жалеть о нем не нужно, он умер прекрасной и поэтической смертью, светило угасло во всем своем блеске, и небо позволило еще, чтобы в течение этих двух дней агонии, когда оно взирало на землю в последний раз, оно заблистало особенно ярким, необычайно чистым небесным светом — светом, который его душа, без сомнения, узрела в последнее мгновение, ибо (мне кажется, я тебе уже это говорила) после смерти на лице его было такое ясное, такое благостное, такое восторженное выражение, какого никогда еще не бывало на человеческом лице! *«Великая, радостно угаданная мысль»*, — сказал Жуковский. И в самом деле, о чем здешнем мог он сожалеть? Ведь даже горесть, которую он оставлял своей жене, и этот ужас отчаяния, под бременем которого, казалось бы, она должна была пасть, умереть или сойти с ума, все это оказалось столь незначительным, столь преходящим и теперь уже совершенно утихло! — а он-то знал ее, он знал, что это Ундина, в которую еще не вдохнули душу. Боже, прости ей, она не ведала, что творит; ты же, милый Андрей, успокойся за нее: еще много счастья и много радостей, ей доступных, ждут ее на земле! <…>(фр.)

Е. А. и С. Н. Карамзины — А. Н. Карамзину,

3 марта 1837. Из Петербурга в Рим.

45[657]

<…> То, что вы мне говорите о Наталье Николаевне, меня опечалило. Странно, я ей от всей души желал утешения, но не думал, что мои желания так скоро исполнятся <…>

А. Н. Карамзин — Е. А. Карамзиной.

8 апреля/27 марта 1837. Из Рима в Петербург.

46[658]

*3дравствуй, брате, что делаешь? здоров ли? весел ли? Я очень был доволен твоими письмами, где ты так хорошо пишешь о деле Пушкина. Ты спрашиваешь, почему мы тебе ничего не пишем о Дантесе или, лучше, о Геккерне. Начинаю с того, что советую не протягивать ему руки с такою благородною доверенностью: теперь я знаю его, к несчастию*, по собственному опыту. Дантес был пустым мальчишкой, когда приехал сюда, забавный тем, что отсутствие образования сочеталось в нем с природным умом, а в общем, совершенным ничтожеством как в нравственном, так и в умственном отношении. Если бы он таким и оставался, он был бы добрым малым, и больше ничего; я бы не краснел, как краснею теперь, оттого, что был с ним в дружбе, но его усыновил Геккерн, по причинам, до сих пор еще совершенно неизвестным обществу (которое мстит за это, строя предположения). Геккерн, будучи умным человеком и утонченнейшим развратником, какие только бывали под солнцем, без труда овладел совершенно умом и душой Дантеса, у которого первого было много меньше, нежели у Геккерна, а второй не было, может быть, и вовсе. Эти два человека, не знаю, с какими дьявольскими намерениями, стали преследовать госпожу Пушкину с таким упорством и настойчивостью, что, пользуясь недалекостью ума этой женщины и ужасной глупостью ее сестры Екатерины, в один год достигли того, что почти свели ее с ума и повредили ее репутации во всеобщем мнении. Дантес в то время был болен грудью и худел на глазах. Старик Геккерн сказал госпоже Пушкиной, что он умирает из-за нее, заклинал ее спасти его сына, потом стал грозить местью; два дня спустя появились анонимные письма. (Если Геккерн — автор этих писем, то это с его стороны была бы жестокая и непонятная нелепость, тем не менее люди, которые должны об этом кое-что знать, говорят, что теперь почти доказано, что это именно он!) За этим последовала исповедь госпожи Пушкиной своему мужу, вызов, а затем женитьба Геккерна; та, которая так долго играла роль посредницы, стала, в свою очередь, возлюбленной, а затем и супругой. Конечно, она от этого выиграла, потому-то она — единственная, кто торжествует до сего времени и так поглупела от счастья, что, погубив репутацию, а может быть, и душу своей сестры, госпожи Пушкиной, и вызвав смерть ее мужа, она в день отъезда этой последней послала сказать ей, что готова забыть прошлое и все ей простить!!! Пушкин также торжествовал одно мгновение, — ему показалось, что он залил грязью своего врага и заставил его сыграть роль труса. Но Пушкин, полный ненависти к этому врагу и так давно уже преисполненный чувством омерзения, не сумел и даже не попытался взять себя в руки! Он сделал весь город и полные народа гостиные поверенными своего гнева и своей ненависти, он не сумел воспользоваться своим выгодным положением, он стал почти смешон, и так как он не раскрывал всех причин подобного гнева, то все мы говорили: да чего же он хочет? да ведь он сошел с ума! он разыгрывает удальца! А Дантес, руководимый советами своего старого неизвестно кого, тем временем вел себя с совершеннейшим тактом и, главное, старался привлечь на свою сторону друзей Пушкина. Нашему семейству он больше, чем когда-либо, заявлял о своей дружбе, передо мной прикидывался откровенным, делал мне ложные признания, разыгрывал честью, благородством души и так постарался, что я поверил его преданности госпоже Пушкиной, его любви к Екатерине Гончаровой, всему тому, одним словом, что было наиболее нелепым, а не тому, что было в действительности. У меня как будто голова закружилась, я был заворожен, но, как бы там ни было, я за это жестоко наказан угрызениями совести, которые до сих пор вкрадываются в мое сердце по много раз в день и которые я тщетно стараюсь удалить. Без сомнения, Пушкин должен был страдать, когда при нем я дружески жал руку Дантесу, значит, я тоже помогал разрывать его благородное сердце, которое так страдало, когда он видел, что враг его встал совсем чистым из грязи, куда он его бросил <…> Он страдал ужасно, он жаждал крови, но богу угодно было, на наше несчастье, чтобы именно его кровь обагрила землю. Только после его смерти я узнал правду о поведении Дантеса и с тех пор больше не виделся с ним. Может быть, я говорил о нем с тобой слишком резко и с предубеждением, может быть, причиной этого предубеждения было то, что до тех пор я к нему слишком хорошо относился, но верно одно — что он меня обманул красивыми словами и заставил меня видеть самоотвержение, высокие чувства там, где была лишь гнусная интрига; верно также и то, что он продолжал и после своей женитьбы ухаживать за госпожой Пушкиной, чему долго я не хотел верить, но, наконец, сдался перед явными доказательствами, которые получил позднее. Всего этого достаточно, брат, для того, чтобы сказать, что ты не должен подавать руку убийце Пушкина. (фр.)[659].

Суд его еще не кончен. — После смерти Пушкина Жуковский принял, по воле государя, все его бумаги. Говорили, что Пушкин умер уже давно для поэзии. Однако же нашлись у него многие поэмы и мелкие стихотворения. Я читал некоторые, прекрасные донельзя. Вообще в его поэзии сделалась большая перемена, прежде главные достоинства его были удивительная легкость, воображение, роскошь выражений et une grâce infinie jointe à beaucoup de sentiment et de chaleur[660]; в последних же произведениях его поражает особенно могучая зрелость таланта; сила выражений и обилие великих, глубоких мыслей, высказанных с прекрасной, свойственной ему простотою; читая их, поневоле дрожь пробегает и на каждом стихе задумываешься и чуешь гения. В целой поэме не встречается ни одного лишнего, малоговорящего стиха!!! Плачь, мое бедное отечество! Не скоро родишь ты такого сына! На рождении Пушкина ты истощилось! — Но оставим, брате, могилу великого усопшего и вернемся к живой простолюдине. <…>

Ал. Н. Карамзин — А. Н. Карамзину.

13 марта 1837. Из Петербурга в Рим.

47[661]

<…> Князь Петр Вяземский тоже был болен все это время и физически и нравственно, как с ним это всегда случается, но на этот раз тяжелее — после гибели нашего несравненного Пушкина состояние духа его еще более угнетенное. <…>(фр.)

Е. А. Карамзина — А. Н. Карамзину.

16 марта 1837. Из Петербурга в Рим.

48[662]

<…> Суд над Дантесом закончен, его разжаловали в солдаты, выслали до границы под конвоем, а затем в Тильзите ему вручат паспорт — и все кончено: для России он более не существует! Он уехал на прошлой неделе. Его жена едет со свекром, съедется с ним в Кенигсберге, а оттуда старый Геккерн отправит их, говорят, к родным Дантеса, неподалеку от Бадена. Вполне возможно, что ты их там встретишь. Нет необходимости говорить тебе: «Будь великодушен и деликатен». Если Дантес дурно поступил (а еще ведь один бог знает, в какой мере он виноват), он уже достаточно наказан: убийство на его совести, жена, которую он не любит (хотя, впрочем, он продолжал здесь окружать ее вниманием), положение в обществе очень поколебленное и, наконец, приемный отец, который может в любой день отказаться от усыновления и который, потеряв с бесчестием свое место в России, теряет также большую долю дохода. Балабин провожал Дантеса до заставы; он говорил мне, что у того был чрезвычайно грустный вид, хотя он и отпускал время от времени плоские шутки, по своей привычке. Он вспоминал с большой горечью нашу семью, говоря: «Мнение общества, дорогой мой, для меня совершенно безразлично, но поведение Карамзиных по отношению ко мне глубоко меня огорчило, — они были почти единственными, кого я любил в Петербурге, с кем виделся ежедневно, а они не только покинули меня и не проявили ко мне ни малейшего признака интереса (я понимаю, Пушкин был их другом и они не могли более поддерживать со мной дружеских отношений), но они стали моими врагами, самыми ярыми, они говорили обо мне с ненавистью». Это совершенно ложно, и я не знаю, кто мог так гадко ему насплетничать. Некоторые так называемые «патриоты» держали, правда, у нас такие же речи о мщении, об анафеме, о проклятии, которые и тебя возмутили в Париже, но мы их отвергли с негодованием. Не понимаю, почему нельзя сожалеть без того, чтобы не проклинать. Никто, я в этом уверена, искренней моего не любил и не оплакивал Пушкина, но никогда чувство сожаления не сопровождалось желанием отомстить, наказать. Я нахожу, что это отвратительно, и ты так же думаешь, я знаю. Но мне всегда хотелось предупредить тебя, на тот случай, если ты встретишь Дантеса, чтоб ты был с ним осторожен и деликатен, касаясь этого предмета.