Далее следует «Мирская власть». Здесь разворачиваются события страстной пятницы — нестерпимые страдания Христа, имевшего, казалось бы, неограниченную власть над душами людей и погибающего от их же рук. Две женщины, стоящие близ распятия, — Мария Магдалина и пресвятая дева Мария. Затем идет у Пушкина сближение с современностью, заставляющее думать, что он имеет в виду вполне реальное богослужение в страстную пятницу 27 марта 1836 г. (за два дня до смерти матери) в Казанском соборе. Первым версию такого рода высказал близкий Пушкину человек П. А. Вяземский: стихотворение, вероятно, «написано потому, что в страстную пятницу в Казанском соборе стоят солдаты на часах у плащаницы». Высказывались и иные предположения, но версия Вяземского — самая естественная и правдоподобная. В то время Пушкин жил в доме Баташева на Дворцовой набережной в церковном приходе Казанского собора: он своими глазами видел и гуляющих господ, и чернь, отделенную от них стражей. Стихотворение, как известно, написано позже — 5 июля, но и это было воскресенье, религиозный праздник, когда священники во время литургии повествовали о муках и воскресении Христа. Однако, как ни рассуждать, смысл стихотворения откровенен: власть имущие готовы и самого Иисуса Христа присвоить себе, как «казенную поклажу», не допустив к нему простой народ. Здесь, рискнем сказать, видится и некоторая аналогия с судьбой поэта, к творениям и к сердцу которого стараются не допустить читателя из народа. Травля Пушкина, продуманная и намеренно бьющая по «больным местам», разлучала его с читателем. Конечно, прямое уподобление неправомерно, но отголосок таких чувств мог отозваться в стихах.
Наконец, последнее стихотворение, пронумерованное Пушкиным, «Из Пиндемонти», с религиозными сюжетами не связано. Скорее с общественными и личными. «В этом стихотворении, — пишет В. П. Старк, — сформулировано идеальное поэтическое и человеческое кредо Пушкина, выстраданное всей жизнью». В самом деле, с тех юношеских лет, когда он «не рвался грудью в капитаны» и не «полз в асессора», Пушкин превыше всего ценил внутреннюю свободу художника и вообще человека. Трагедия его была в том, что постоянное соприкосновение с царями, министрами и чиновниками всех рангов лишало спокойствия, заставляло, если и не изменять главному, то порой приспосабливаться, чтобы не сгинуть в «пропастях земли» и продолжать творить. Гамлетовское «словá, словá, словá» как нельзя ближе подходило настроению Пушкина в дни создания цикла. Вся фальшь, все лицемерие окружающих, вся тщета житейских, карьерных, денежных поползновений становились ясны ему как на ладони. Ничего нет удивительного, что Пушкин включил «Из Пиндемонти» в состав цикла — оно как бы продолжает разговор о грубом вмешательстве чуждой силы в духовный мир человека, начатый в «Мирской власти». В статье «Мнение М. Е. Лобанова о духе словесности, как иностранной, так и отечественной», помещенной в III книге «Современника», которую готовил летом, Пушкин развивал ту же тему: «Закон не вмешивается в привычки частного человека, не требует отчета о его обеде, о его прогулках и тому подобном; закон также не вмешивается в предметы, избираемые писателем, не требует, чтоб он описывал нравы женевского пастора, а не приключения разбойника или палача, выхвалял счастье супружеское, а не смеялся над невзгодами брака».
Само название (или помета) Из Пиндемонти — заведомый камуфляж, мистификация из числа тех, к которым часто прибегал Пушкин, надеясь напечатать то или иное произведение. В данном случае это особенно заметно, потому что до надписи «Из Пиндемонти» была другая, зачеркнутая: «Из Альфреда Мюссе». Оба прекрасных поэта, французский и итальянский, «ни в чем не повинны» — стихотворение совершенно оригинальное, пушкинское. Поэт смеется над тем, что «боги отказали» ему в обычных, жалких правах чиновников и торгашей. Ему нужны права, но совсем другие. Не зря этим словом он открывает стихотворение и им заканчивает:
…для власти, для ливреи
Не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи;
По прихоти своей скитаться здесь и там,
Дивясь божественным природы красотам,
И пред созданьями искусств и вдохновенья
Трепеща радостно в восторгах умиленья.
— Вот счастье! вот права…
Очень важно правильное истолкование строки: «Зависеть от царя, зависеть от народа». Это вовсе не пренебрежение к истинно народному мнению. Речь совсем о другом: Пушкин сопоставляет две формы правления — самодержавную и парламентско-представительскую буржуазную демократию (ее-то он и называет здесь «народ») и отвергает обе: свобода личности, по Пушкину, равно унижается такими способами взаимоотношений человека и общества. В связи с этим, как всегда у Пушкина, чрезвычайно интересна перекличка созданий его поэтического воображения с его же публицистикой. Для III книги «Современника» он написал статью «Джон Теннер», где говорит об американском «народовластии»: «Уважение к сему новому народу и к его уложению, плоду новейшего просвещения, сильно поколебалось. С изумлением увидели демократию в ее отвратительном цинизме, в ее жестоких предрассудках, в ее нестерпимом тиранстве. Все благородное, бескорыстное, все, возвышающее душу человеческую — подавленное неумолимым эгоизмом и страстию к довольству (comfort); большинство, нагло притесняющее общество; рабство негров посреди образованности и свободы; <…> талант из уважения к равенству, принужденный к добровольному остракизму; <…> такова картина Американских Штатов». Любопытное замечание в связи с этим делает литературовед-американист, изучавший тему «Пушкин и США», А. Старцев: «В 1830-х годах Пушкин вступает в период важных идейных раздумий и поисков, которым не суждено было получить завершения. В значительной части они были связаны с переоценкой идеологического наследия XVIII столетия»… Как видим, Пушкин близко подошел к размышлениям и выводам, которые волнуют нас по сей день.
При любой форме «мирской власти» она требует от личности «любоначалия». Поэт возвышается над этим и обладает правом на такую позицию.
В стихотворении отразился тот же мотив, что и в разговоре с Лёве-Веймаром — тоска Пушкина по путешествиям, которые так он любил, печаль о невозможности увидеть мир («по прихоти своей скитаться здесь и там»). Да разве дело только в чужих краях! Даже бегства в Михайловское, даже краткой передышки ему не было больше дано. Не мог ли и он признаться вместе со своей любимой героиней:
«А мне, Онегин, пышность эта,
Постылой жизни мишура,
Мои успехи в вихре света,
Мой модный дом и вечера,
Что в них? Сейчас отдать я рада
Всю эту ветошь маскарада,
Весь этот блеск, и шум, и чад
За полку книг, за дикой сад,
За наше бедное жилище,
За те места, где в первый раз,
Онегин, видела я вас,
Да за смиренное кладбище,
Где нынче крест и тень ветвей
Над бедной нянею моей.
Диву даешься, как умел он все угадать, все выразить, все сказать. Он отдал бы мишуру без остатка за «полку книг, за дикой сад». Но так должна была бы сказать и Наталья Николаевна, а она молчала…
Подводя, вольно или невольно, итоги, он понимал, что неосуществленное уже не осуществится, и боль сжимала его сердце. О душевной и моральной «тошноте», до которой довела его жизнь, рассказал он читателям всех времен в стихотворении «Из Пиндемонти»…
На том же черновике, что и «Из Пиндемонти» текстологам удалось разобрать еще шесть строк, четыре из которых образовали другое стихотворение: «Напрасно я бегу к сионским высотам» (две — черновые). По смыслу — так уж получилось в этой группе стихотворений — оно как бы противоположно «Из Пиндемонти». Там поэт мечтает вырваться из плена унизительной зависимости; здесь — он видит тщету своих усилий. Сион в Псалтыри — священная гора, путь к нему здесь надо понимать, как путь к высшему, путь к богу. Но «грех алчный», подобно голодному льву, не пускает поэта («рад бы в рай, да грехи не пускают»). Не дано ему — по настроению этих стихов — освободиться, не суждено воспользоваться теми священными правами, которые провозглашены в «Из Пиндемонти». Связь здесь несомненна и вполне вероятно, что «Напрасно я бегу…» служило, говоря по-ученому, антитезой предыдущего стихотворения, как рассказ о предательстве Иуды был антитезой светлой молитве Ефрема Сирина. Не исключено даже, что противопоставление Пушкин собирался провести в одном и том же стихотворении, но почему-то отказался от этого. Такой версии, правда, мешает библейский мотив четверостишия, отдаляющий его от «Из Пиндемонти», зато сближающий с первыми тремя стихотворениями. В литературе отмечалось, что четверостишие трагично по конечному выводу: поле сражения остается за львом, грешник не в силах избежать его когтей. Ужели Пушкин провидел будущее свое? Быть может…
Важно также иметь в виду, что весь цикл, который можно объединить общей мыслью о свободе личности и чистоте души, создавался в те самые дни, когда Пушкин и его друзья отмечали десятилетие последнего акта декабристской трагедии — ведь 13 июля 1826 г. совершилась казнь пятерых декабристов. Самоотверженные людские усилия и тщета их — тема несомненно декабристская, но она и современная для Пушкина. «Не будет преувеличением сказать, — писал один из славных пушкинистов старой школы Н. В. Измайлов, — что Пушкин в 1836 г. чувствовал себя в бóльшем одиночестве, чем за десять лет до того, после разгрома декабристов — его «друзей, братьев, товарищей»: тогда, в 1826 г., он живо ощущал восторженное сочувствие общества, широкого круга читателей; теперь «общество» было ему враждебно, а сочувствие читателей он перестал ощущать и не мог вызвать его ни последними сборниками своих сочинений, ни «Пугачевым», ни «Современником».
«Мирская власть» впервые была напечатана только А. И. Герценом в Лондоне (в России — в 1870 г.); «Из Пиндемонти» (с большими сокращениями) и «Когда за городом…» — П. В. Анненковым в 1857 г. Только: «Отцы пустынники…» и «Подражание итальянскому» появились вскоре после смерти автора. Суть «молитвы» настолько не поняли, что даже Николаю I показали, как образец примирения поэта с жизнью. Жуковский написал редакторам «Современника»: «Государь желает, чтобы эта молитва была там факсимилирована как есть и с рисунком. Это хорошо будет в I книге «Современника», но не потерять этого листка; он должен быть отдан императрице». Так и поступили.