19 октября Пушкин написал письмо Чаадаеву — одно из ярчайших его прямых высказываний о смысле русской истории и о нынешнем положении в России (№ 37–37а). Пушкин работал над текстом тщательно, обдумывая каждое выражение, — об этом говорит сохранившаяся черновая редакция, более резкая, чем беловая. Вполне понятно, что Пушкин не хотел обидеть Чаадаева, к тому же письмо он собирался отправить почтой и смягчал, как мог, формулировки. Но все же они получились достаточно определенные и принадлежат теперь к наиболее часто цитируемым словам Пушкина.
Чаадаев, например, утверждает: «В самом начале у нас дикое варварство, потом грубое суеверие, затем жестокое, унизительное владычество завоевателей, владычество, следы которого в нашем образе жизни не изгладились и доныне. Вот горестная история нашей юности. Мы совсем не имели возраста этой безмерной деятельности, этой поэтической игры нравственных сил народа <…> Мы живем в каком-то равнодушии ко всему, в самом тесном горизонте, без прошедшего и будущего».
Пушкин отвечает: «Что же касается нашей исторической ничтожности, то я решительно не могу с вами согласиться. Войны Олега и Святослава и даже удельные усобицы — разве это не та жизнь, полная кипучего брожения и пылкой и бесцельной деятельности, которой отличается юность всех народов?».
Чаадаев с горечью и тоской, склоняясь к преувеличению, говорит о роли России в мире: «По нашему местному положению между Востоком и Западом, опираясь одним локтем на Китай, другим на Германию, мы должны бы соединять в себе два великие начала разумения: воображение и рассудок; должны бы совмещать в нашем гражданственном образовании историю всего мира. Но не таково предназначение, павшее на нашу долю. Опыт веков для нас не существует. Взглянув на наше положение, можно подумать, что общий закон человечества не для нас. Отшельники в мире, мы ничего ему не дали, ничего не взяли у него, не приобщили ни одной идеи к массе идей человечества; ничем не содействовали совершенствованию человеческого разумения, и исказили все, что сообщило нам это совершенствование. Во все продолжение нашего общественного существования мы ничего не сделали для общего блага людей: ни одной полезной мысли не возросло на бесплодной нашей почве; ни одной великой истины не возникло среди нас. Мы ничего не выдумали сами, и из всего, что выдумано другими, заимствовали только обманчивую наружность и бесполезную роскошь».
Пушкин возражает словами, полными достоинства, любви к родине и, вместе с тем, глубокого уважения к оппоненту: «Пробуждение России, развитие ее могущества, ее движение к единству (к русскому единству, разумеется), оба Ивана, величественная драма, начавшаяся в Угличе и закончившаяся в Ипатьевском монастыре[245],— как, неужели все это не история, а лишь бледный и полузабытый сон? А Петр Великий, который один есть целая всемирная история! А Екатерина II, которая поставила Россию на пороге Европы? А Александр, который привел вас в Париж, и (положа руку на сердце) разве не находите вы чего-то значительного в теперешнем положении России, чего-то такого, что поразит будущего историка? Думаете ли вы, что он поставит нас вне Европы? Хотя лично я сердечно привязан к государю (в черновике этого нет. — В. К.), я далеко не восторгаюсь всем, что вижу вокруг себя; как литератора — меня раздражают, как человек с предрассудками, я оскорблен, — но клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам бог ее дал».
Если мы хотим учиться вести дискуссии, пример Пушкина перед нами: «Поспорив с вами, — пишет он, — я должен вам сказать, что многое в вашем послании глубоко верно. Действительно, нужно сознаться, что наша общественная жизнь — грустная вещь. Что это отсутствие общественного мнения, это равнодушие ко всякому долгу, справедливости и истине, это циничное презрение к человеческой мысли и достоинству — поистине могут привести в отчаяние. Вы хорошо сделали, что сказали это громко».
Вспомним — это написано не сегодня и не вчера, а более полутора веков назад, — и лишний раз отдадим должное мужеству и прозорливости Петра Чаадаева и Александра Пушкина. Узнав, какие «санкции» применены к Чаадаеву, Пушкин письма своего не послал, написал на последней его странице: «Ворон ворону глаза не выклюнет» и объяснил тут же: «Шотландская пословица». Шотландская-то шотландская, но нельзя поручиться, что он не вспомнил в этот час свое давнее стихотворение, где совсем в другом контексте, но тоже появляются два ворона:
Ворон к ворону летит,
Ворон ворону кричит:
«Ворон, где б нам отобедать?
Как бы нам о том проведать?»
Ворон ворону в ответ:
«Знаю, будет нам обед;
В чистом поле под ракитой
Богатырь лежит убитый.
Кем убит и от чего,
Знает сокол лишь его,
Да кобылка вороная,
Да хозяйка молодая».
Сокол в рощу улетел,
На кобылку недруг сел,
А хозяйка ждет милого,
Не убитого, живого
Скажете: при чем тут Чаадаев? Конечно, ни при чем. Зато стихи так подходят к состоянию души Пушкина в тот день, когда он написал шотландскую пословицу на письме к старому другу! Чаадаев так никогда и не увидел письмо в подлиннике. Пушкин прочитал текст нескольким знакомым — кто-то успел даже его переписать и распространить список. Когда Пушкина не стало, Жуковский взял автограф письма себе, укрыв от жандармов. Чаадаев умолял его прислать хотя бы копию, но, кажется, ее не дождался…
Решительно все в этот день напоминало о былом. Влияние Чаадаева на юного Пушкина может сравниться разве что с влиянием Карамзина. Как, может быть, никто другой способствовал Чаадаев появлению в душе царскосельского лицеиста ненависти к самовластию, формированию пушкинских представлений о вольности народной, о свободе личности, о праве человека на собственную мысль, рождению пушкинской мечты «отчизне посвятить души прекрасные порывы». И вот теперь последний обмен письмами — уже не ученика и учителя, а двух великих мыслителей России.
Письмо Чаадаеву было написано в первой половине дня 19 октября, после того как поставлена последняя точка в беловике романа. Часов около четырех пополудни Пушкин стал собираться к М. Л. Яковлеву на празднование 25-й лицейской годовщины.
Выходя из Лицея в 1817 г., Пушкин сказал:
Где б ни был я: в огне ли смертной битвы,
При мирных ли брегах родимого ручья,
Святому братству верен я!
И вот наступил день, когда от образования «святого братства»- открытия Лицея 19 октября 1811 г. — выпускников пушкинского курса отделяли 25 лет. Трех ближайших, любимейших друзей Пушкину уже не дано было увидеть — Дельвиг умолк навсегда, Пущин и Кюхельбекер томились в Сибири без надежды возвратиться. Да и сам Лицей давно был не тот. По доносам, в том числе булгаринским, с 1820 г. начались в Лицее преобразования, сводившие на нет все лучшее, что было в нем. В 1823 г. уволили в отставку директора Е. А. Энгельгардта. С той поры именно встречи «чугунников», т. е. тех, кто в 1817 г. получил специальные кольца на память о первом выпуске, стали символом Лицея в большей степени, нежели сам Лицей. «Настоящий Лицей теперь вне Лицея, он в Петербурге, в Москве и пр., где есть несколько «чугунников»», — писал Энгельгардт. Не стоит забывать и о том, что сами старые лицеисты разошлись в разные стороны по дорогам службы и по жизненной стезе. Выше всех взобрался тогда барон М. А. Корф — человек способный, хитрый, желчный, избравший своей целью блестящую карьеру и осуществивший эту цель. Чуть отставал от него пока что (потом — обогнал) дипломат А. М. Горчаков. М. Л. Яковлев стал вполне уважаемым чиновником. К. К. Данзас — боевым офицером, Ф. Ф. Матюшкин — славным мореплавателем, а Пушкин — Пушкиным.
Но «святое братство» первых выпускников оставалось нерушимым — Пушкин, как бы ни было тяжело у него на душе, должен был в тот день встретиться с бывшими лицеистами. Обычно на этих собраниях присутствовали только выпускники пушкинского курса. В 1836 г. Энгельгардту пришла мысль отметить юбилей Лицея, собрав вместе три первых выпуска. Яковлев возразил резко: «Пусть Егор Антонович <…> соединяет под свои знамена 2-й, 3-й и прочие выпуски и воздаст честь и хвалу существованию Лицея, но пусть нас, стариков, оставит в покое». Пафос Яковлева понятен — Лицей давно не тот и стоит ли делать вид, что все идет гладко. Корф предложение директора поддержал, сделав, однако, демократическую оговорку: «Как тут дело не в моем личном, а в общем мнении, то, кажется, всего бы лучше собрать голоса и решить большинством <…> Так я завтра скажу и Егору Антоновичу». Вот и родился документ (№ 34), в котором товарищи Корфа единодушно согласились не с ним, а с Яковлевым. Так была подготовлена встреча, проходившая 19 октября 1836 г. с половины пятого до половины десятого вечера на квартире Михаила Лукьяновича Яковлева неподалеку от Михайловского дворца. Накануне Пушкин, скорее всего, начал черновик, а 19-го утром переписал набело стихи к 25-й лицейской годовщине. Исследователь стихов Пушкина, написанных к лицейским годовщинам, Я. Л. Левкович замечает: «За два месяца до него был написан «Памятник». Оба они — подведение итогов, в одном случае это итог жизни поэта, в другом — его поколения». Это несомненно так. Труднее согласиться с другим утверждением. «Вероятнее всего эта «годовщина» мыслилась поэтом как последняя. Разногласия с Корфом и его сторонниками о порядке праздника показывали, что традиция меняла характер. «Лицейское братство» как категория общественная изживала себя». Если уж и мыслил Пушкин эту встречу с братьями-«чугунниками» как последнюю, то исключительно в связи с его личными настроениями осенних дней — предчувствия мучили его. Но будь он жив, никогда не отказался бы от свидания с ними в «день Лицея»: общественный характер этих празднований совсем другой, далекий от чинов и судеб в настоящем, даже от взглядов на жизнь, конечно же, у всех теперь разных. Встречи 19 октября были воплощен